под дождем или Роман о луне луне
дневник заведен 30-12-2003
постоянные читатели [23]
adamanta, Dashusha, Depeche Mode, eroticplanet, inspector, Kristy, Loonatik, Nau, Tani, twilight_cat, Valderamos, yamca, Алёнушка, Букля_, йОлкина, калантайй, Лунная девица, Лунная Радуга, меЛиссса, Падшая, ПАРАД УРОДОВ, Скромняга-2, Таурон
закладки:
цитатник:
дневник:
интересы [23]
кофе, Санкт-Петербург, луна, стихи, деревья, Лорка, то что называл любовью, Мартина
антиресы [10]
ложь, истины, слово_нет, Мартина
[2] 23-01-2004 11:51
Дмитрий.

[Print]
ТАРЗАНКА
Суббота, 31 Января 2004 г.
01:40
Отчего же, Мара, вы столь нелюбезно о матушке своей? - этот вопрос вывернул ее из размышлений.
Сидела с ногами в высоком кресле, поджав-подмяв их под себя, в себя, уткнувшись носом, подбородок вмяв, в нахлобученную на колени длинную джинсовую юбку, узкую в общем-то, но ей нравилось так. Над коленями доктор видел только кусочки глаз исподлобья, их беседа недавно прервалась, и он ждал продолжения.
Она часто приходила к нему в последнее время, и доктор был исключительно рад и приветлив во всякий ее приход. Вот и сейчас перед обоими на маленьком журнальном столе посреди разбросанных игрушечных фитюлек стояли пара фужеров, старинных конечно, какие еще тут могут быть, неясного цвета бутыль темного стекла, горел подсвечник, в воздухе носилось явное тепло. А разговор был немного странным, потому что она привыкла, что обычно говорит сам Вольфензон, и любила слушать больше, чем говорить, а еще Мартине было зябко нынче, и еще она думала об оставленном мальчике. Кристофере. Робине.
Доктор был со странностями, но не пугающими. Вот и сейчас она глядела на его лицо, старое, изрытое знаками препинания, и действительно, там можно было увидеть толпы запятых, точек, а то и всевозможных знаков и значков. Сейчас лицо походило на изящный вопрос, в глазах кувыркались озорные междометия. Он-то знал ее много прежде, чем познакомились. У всех докторов двойная жизнь, и у родителей мартининых, и у него, ничего особенного, и его возбудил ее рассказ, конечно. Доктор весь был как светящееся стекло, он был построен, весь из линз, пирамидок, линзочек. То умел приближаться, то отдалялся и хмурился. Когда же он подглядывал (да-да, у всех у нас скелет в шкафу, у него вот вуайеризм, но это кроме братания близкого со смертью, ну и что, зато именно подглядывание и было его затаённой страстью), то мог будто бы разглядеть колебания ворсинок в бровях ее, или кусочки слюны в углах рта. Он жил напротив окон Ману, в одной из комнат стояла для проформы подзорная цейссовская труба на штативе, и днями, и ночами доктор вглядывался во всё. Во что только можно. Труба вряд ли нужна ему, но - законы жанра!! что делать, он мог и так. Старость, не зря вот и она говорит, что отец ее похож на него, Вольфензона в молодости - такой же седоватый и подтянутый.. Ну да.
Если не говорить сейчас о скачущей эротике воробьев, если не брать в пример почесывающихся цыган в ожидании, если не говорить даже о чудесных, обалденно чудесных, светящеся-чудесных жестах маленьких милых барышень, перекидывающих мяч, а мяч взлетал и пыжил ручки их ветром, или волан, что заостренной головкой тюкался в струны, и взмах загорелого локотка - и глотнувшие, спружинившие они - бросали со смехом подружке, или девочек, нанизывающихся ногами на черно-белые мелом рисованные классики - более всего занимала доктора Мартина, дом ее.
Прежние жильцы были скучны, они рано ложились, они рано вставали, они жили за плотными гардинами, и всё, что видно иногда - дым в кухне от блинов. или чего еще там. Майка - он, сорочка, нечесанные жесты - она, оттянутые треники, водка по пятницам, слишком уж очевидно всё, и дети - двое, и оба явные .. ну, явные, что уж тут.
Мартина же была ему как ветер. Да, именно так. Когда сидела недвижно перед луной, когда любил ее Ману, когда они все ложились рядом, и свет соглашался прилечь рядом и зажмуриться, или когда прибегала Бо, когда девчонки, схватившись за руки, кружились по комнате, или валяясь на полу, выделывали ногами всякие штуки под потолком - параллельно и рядом - чепуха вроде бы, но доктор знал. Он знал почти всё. И про Ману. И про всех почти там. Она не знала ничего почти. Он - знал.
В комнате было и вправду тепло, ее стены - шершавые, ноздреватые, изрытые точками, будто глина, доктор любил слово терракота, ему нравилось, немного грассируя, произносить это облегающее словечко, и он действительно был поклонником глины и всяческих вещичек. Невозможно было сосчитать всяческие мелочи в его доме, и сколько их всего - и он, наверно, не знал. И дом был какой-то огромный, они кочевали из комнаты в комнату, в одной из них - большом кинозале - доктор Вольфензон крутил ей кино, черно-белое, всегда старое, а она сидела на диванчике, или прилегала, а он иногда подсаживался к роялю и делал вид, что он тапер. Время ехало назад, акробатки кувыркались в странных купальниках и кидали друг дружке мячик, и быстро-быстро выскакивали на песок арены - и МАра грезила о бывшем, или бывавшем, а доктор вглядывался в нее стеклышками души своей - и играл. Душа ее порхала рядом с пылинками в киношном луче, а уж доктор-то всё знал про души. И вглядывался.
Они подружились с некоторых пор, Мартине было легко с ним, ему тоже, оба смеялись над чудовищностью этой странной дружбы, потому что дружб вообще не бывает.
А сейчас - до заданного вопроса, Мара вспоминала о матери, и про игру в поезд. Как поезд вбегал, и, добежав до стены, стенки, препятствия, удивлялся - и отползал, и снова набрав разгон, тыкался, пытаясь крутолобо, красноглазо - сплющить стенку, а та прогибалась - и не давалась, а поезд менял кривизну вагонов, и раскрывал рот свой, кричал плоско и сильно - и всё тут. Еще она думала об отце, и вопрос Вольфензона заставил гуляющую Мару взять себя в руки и, немного покачав, докачав хорошее в ней у себя же на руках - втиснуть в сидящее покачивающееся тело в коленках.
Сейчас доктор прямиком гнал Мартину к убийству, она еще об этом и не догадывалась, и всё шло своим чередом. Всё впереди.
Среда, 28 Января 2004 г.
13:41
Теплым вечером всё это началось.
На набережной шум, груды народу - полуодетого или почти - текли мимо его глаз, все же август, но вечер, жара уже начала спадать. Из причалившей лодки два пацаненка вытягивали огромные корзины, пять-шесть туристов, американцы, наверно, кричащие, разряженные, явно приехали на скоро начинающийся лесбийский фестиваль, обступили смуглого старика в мокром фартуке, который тут же при них вытягивал кальмаров из корзины и лупил ими по деревянному помосту.
"жизнь беспощадна" - продолжил, отведя от них глаза, Ману. Перед ним сидел хозяин, тот, что только что принес ему великолепный узо - горьковатый анисовый ликер, гордость Митилини. Ману ждали в отеле, но ему хотелось уважить этого человека, кажется его зовут Костас, да и тема разговора захватила его. Переваливая в руках стаканчик, поглядывая сквозь влагу, сквозь стекло на заходяшее солнце, греческое солнце, лесбосское солнце - он продолжил:
"Есть люди - деревья. Есть люди - звери. Птицы. Все разные. Я не люблю классификаций, мы их, людей, чувствуем, ощущаем - или нет.
Бывают странные, я говорил про женщин. Есть женщины - кошки, есть змеи, блестящие и притягивающие, есть умные и глупые, всякие. А есть женщины, любой земле чужие. Перефраз классика.
Они наиболее интересны, в них есть.. (помял пальцами, подыскивая слово).- то, что тащит. Они неуловимы, как воздух, и тягучи, как бегущая вода. И даже когда ступают по земле, они удивляются, и она, земля, удивляется им."
Костас слушает его, и одновременно косится на толпу, скользящую возле таверны. К нему подошла невысокая чуть раскосая женщина, нагнулась, что-то сказала, быстро взглянула на Ману мягкими глазами, улыбнулась. Костас поднялся, извинился, сказал, что сейчас.
Ману поднял со стола игрушку, повертел. Шарик. Рождественский стеклянный шарик, тут рядом Турция, наверно турецкий, непонятно, зачем он его купил сегодня. Внутри стоял нарядный домик, бревнышки, высокая крыша, труба, весь ладненький, в белой снежной вате весь. Несколько деревьев порознь, невысоких, раскидистых, яблони, наверно. На заднем плане к домику выворачивали сани с оленями в упряжке, рога, чин-чинарём, и, по всем законам жанра, дед в красной шубе с мешком. Удивительно не это, удивительной была девочка-девушка, она стояла здесь, на переднем плане, не то, чтобы отвернувшись от сказочного пезажа, видимо, она и так Знала, что там, ей интересно другое, она глядела вверх, на Ману. Синяя шубка, сапожки, волосы, плечи - всё в снегу, она стояла и улыбалась, подняв, раскинув руки вверх, радуясь. Встряхнул. Снег поднялся, ненадолго оголив крышу, деревья, ветки врастопырку, и рога как яблони, и девушку-яблоню. Даже Санта посмотрел, вгляделся в стеклянное небо, на садящийся, летящий медленный снег. А девушка стояла и улыбалась, хлопья кружили вокруг нее, как белые голубки в диснеевской белоснежке, и слетались на плечи, на черные волосы по плечам, на поднятые, обнимающие весь белый свет руки.
Ману отхлебнул и от нечего делать воздвиг, придумал между собой и толпой стекло. За стеклом (а стекло-то и есть - главный тут персонаж) текли. Люди текли, время текло, жара текла, вода сверкала, и снег тёк, и глухари дурацкие токали и текли.
Текли и огибали. Огибать.
Турок, явно из местных, пошел толковать с хозяином. Он - уборщик где-то, у него большая семья, сладко-коричневый пиджак, третий час уже цедит одну-единственную рюмку, он из большей части населения лесбосской столицы, турецкой, жизнерадостный, быстрый.
..Есть женщины, что машут при ходьбе, по-печорински, раскрытые типа. Фигня это всё.
Они и в койке машут. И что? От маханий не прибавляется. Лишь тень плотнее. Всё.
Они-то - земля. Землетрясение. Грохот земли, сотрясание, взмахи. А мужчина - искони Антей. Лопатки вбить. Прислониться. Невзирая на надписи.
В чем тут разница? Ты берешь в руки женщину, и крутишь, как кубик Рубика, или лучше - как змейку ту, зеленую, конечно.
Ты можешь сочленить ее в треугольник - а надежно! - а можно и еще круче - в пирамидку. Потому что женщина только того и ждет, когда ж ее скрутят.
Она, женщина, как сороконожка из кучи сочленений, поезд-вагончики, она насаживается на тебя, втягивает, всасывает в гусеничное нутро, и не уйдешь. Ману всегда нравилась эта игра, лего, конструктор, он разбирал объект до винтика, вглядывался, высчитывал реакции, а потом, когда уже всё ясно, остывал. Иногда и не дособрав обратно. Так и с предыдущей подружкой расстался, вот уже скоро полгода как.
Потому что всё это хрень. Потому что мужчине создатель щедро выделил лишнюю конечность, костыль, крепче прислоняться чтобы. Ты прислоняешься к ней, она - земля, да, гора, ты лезешь на нее, взбираешься, прижимаешься всем телом, вколачиваешь ледоруб, подтягиваешься, туда - к вершине. И тут всё может случиться. Захочет - и ослабит колечко мышц, и выскользнет ледоруб, когда не ждёшь - и - прости-прощай, пацан, донт ворри, би хаппи, лети и кувыркайся.
Единство и борьба противоположностей.
И когда он, разомлевший от жары, поднял глаза от стола, вдруг откуда-то налетел ветер, свежий, сосновый, морской, вынес запахи жарящихся кальмаров, смял и вышвырнул толщу стекла, придуманного, отгораживающего, унес переклички торговцев, туристов, чаек, и вскочил шар - игрушка, подпрыгнул и встряхнулся, и взбаламученным уже сердцем - скорее, чем глазами, успел Ману понять: она. К нему шла девушка из шарика, к нему уже подходила, улыбаясь, она, Мартина.
Воскресенье, 25 Января 2004 г.
02:00
Костас брился в ванной, коричнево-зеленой ванной комнате, его любимые цвета, брился уже в третий раз за день, черт побери, разглядывал в зеркале свое лицо, близко, надувал щеку и елозил Брауном по заношенной синюшной щеке, лениво думал о зиме, надо бы отправить старшего домой, нечего ему тут в России болтаться, эти местные девки до добра не доведут, одни деньги на уме, а хорош собой, красавец, весь в меня.
В то же самое время жена его, Рая, Раечка, невысокая круглолицая татарка, обслуживала посетителей в кафе. Быстрая, чистенькая, изящная, с немного усталым, улыбка, она была добрым ангелом этого заведения. Трое детей, муж- грек, надёжа и опора, спокойный и вечный, как гора, с ним мне хорошо, да, а выскочила как в омут, убегала, считай, и никогда себе она не, а в юности обожала Кузьмина и ездила за ним по стране, а он ее не обожал, а училась на программистку и прогуливала, и боялась очень, потому что отличница, и аккуратная, а вдруг повезло, пробилась, но он ее не оценил, он только целовал ее широко открытый рот, потому что задыхалась, просто-напросто задыхалась от счастья, но пахло от него по-другому, а все равно счастье, и спросил: девочка - до сих пор, что ж так подзадержалась, а какая же блузочка-то была на мне, ой-ёй, белая, выходная, шелковая вся, ласковая, самая-самая выходная, и дышала-пела блузочка широко открытым - поперек гостиничной кровати, а он взял и пошел к столу, коньяк пить, и сказал, что пожалел. Так и рухнуло всё. Застегиваться, стесняясь. А рот горит - от солистового крепкого языка. И туфельки снулые подобрать, втискиваясь: но.. я же.. А король. Пил и жалел. Смотрел, пил и жалел. А одевалась: нагибаться, боже, давить всё внутри, разбухло, черт, и богатыри на картине вглядываются, броней трясут, провинция, где же это я, сколько позора-то, ой-ё-ёййй, и туфельки, успеть бы вдеться, и не оглядываться.
Посетителей было немного, и она, скользнув мягкой рукой, незаметно поменяла пепельницы, встряхнула волосами, отгоняя, заспешила в чрево, в кухню, во Всегда.

В это же время Филипп улыбнулся уходящим ее низковатым, но удивительно плавным бедрам, уже отворачиваясь - боковиной рта, и взглянул в окно. Темнота. Черно. И фонарь - хищный. Твердый. А может, луна. Плохо тогда Мартинке.

А за много километров отсюда плакала Бо. Она лежала в постели, пышной, раскидистой, такие роскошные постели с играющимися в них женщинками да пудельками отменно писал Буше, озорник времен барокко. Ее всхлипывающее тельце - в груде перин, натуральная блондинка, такие редки, а что, зато если с такой идет мужчина, то у него, если пользоваться карточной терминологией, уже пара на руках, еще чуть прикупить - и вот тебе и комбинация. Бо плакала не от этого. Скорее всего оттого, что часто у нее это - поплакать, а может, по Мартине, где ты, Мара, птица родная, а может, слишком уж странно-ласковой была сегодня Николь, не Никколо, а Николь, тот совсем скотина, денег не дает совсем.. Николь гладила девочку не девочку по волосам, голубоглазое это чудо гладила по хиленьким волосам и улыбалась. У Николь щедрое сердце, и ей нравилось, когда плачут. Но девочке скоро идти. Работа прежде всего.

В это же время Дмитрий слушал вчерашний бред, что наговорил, расхаживал по комнате и слушал. Комната пахла пылью, как внутренность шкафа, или старый кинотеатр, пахла как пустота или вчерашний отпечаток головы ее на подушке. Скорее позавчерашний. Позапрошлогодний. Почти позабытый отпечаток, всего-то вмятина - пустота по форме головы. Надо было изобрести гипсовые мокрые подушки. И - уходит - а ты - бац! - и у тебя в руках маска по форме ее затылка, и волосы.
Он нажал кнопку. "..заметить перемены в твоих жизнях, как колибри в твоих волосах, маленькие такие птицы, и сама-то ты птица иногда, задумчивая. Всегда потрясало. Вился колибри, пока спала, пока не превратилась во что-нибудь еще, в поезд, например, мелкими колибри, колокольчик в твоих волосах, да-да, соль диезом. Клевал, вытягивая губы как дурак, нектар пить, от волос янтарем, застывшим солнцем, занятиями любовью, пока не очнулась, пока не занялась заря, пока нет еще поезда, Мартина, пока спят еще волосы-змеи твои, убегающие, скользящие.."

И в это же - Вика-викуля, пунцовая, горящая, никак не могла попасть ключом в замочную скважину, и говорила скучающему Ману, что она-то хотела именно сходить с ним в театр, но в этих джинсах будет неловко, и надо зайти переодеться. Ману знал, и она знала, что всё это неправда, и хотя билеты на руках, и тыкала она ими ему вечером сегодня раз пять, вот, посмотри, но оба знали: речь совсем не о том. А о хищном, что будет снова, о тянущем, сосущем и плотском, о древнем, великолепном, зовущем древним рогом и утробными звуками болоте, болоте, и восхитительной игре в царевну, пусть лягушку. Они исполняли всё, как надо, как всегда. Она говорила, и краснела, а внутри головы другая вика-викуля вспоминала, как же трудно было отыскать его. Ошибся, да, ошибся, думал с тоской Ману, не стоило так увлекаться, эти маленькие ману впрыгнули в нее, белые визитные карточки разлетелись в ней, по ней в тот раз, не дай бог забеременеет, и что делать. И пока они улыбались о том, что Будет, и пока их губы двигались вслед за извечными суфлерами, губы-артисты, заслуженные артисты, народные даже - маленький теплый комок внутри вики-викули уже мечтал неокрепшим своим умишком, как он вырастет, и будет ходить и бегать, дергать за косы и задирать юбки, а потом он будет барабанить пальцами в каком-нибудь еще ресторане, а потом тук-тук-палочки - и вот оно, девчоночка, вот и я, а ты уже тоже в моей пьесе, хочешь дам побарабанить... Задержка.
Не знают еще они, ключ прыгает, у викули лицо уже немножко жадное, и руки ходуном, а скважина как вытянутый поперек черный профиль планеты Сатурн , вытянутое зияние с припухлостью посередине, как вселенная в детской энциклопедии, как откуда появляются дети, только на боку. Приложи ухо, Ману, к замочной скважине, к извечной функции ее, прислушайся, ты когда-нибудь думал, что можно - ухом - слушать это? Может, там счастье твое, голоногое и голорукое, купать и нянчить, бегает, хохочет, не слушается, носить на плечах, и отвечать, например, на вопросы.
А может, и не будет всего этого, здесь самое важное, как скоро вика-викуля попадет ключом в эту дыру. Потому что всё может измениться. Потому что.

Потому что, подумала Мартина. Такого не было еще. Перед ней пылал висящий на стене глаз, он пылал чернотой, если такое возможно, он шевелил плавниками и перезжал в полураскрытый рот там же, тут же, он хлопал немотной чернотой и втягивал, сжимался в зрачок и всасывал ее пятнышком от вспышки, сверхновой, взрывом, разлетающейся пляшущей луной.. На ее коленях и уснул этот мальчик. Смешной, милый, игрушка, плюшевый мишка, аж сюсю, аж дух захватывает, его ресницы вздрагивали, они уже начали редеть, на нем была желтая с черным бандана, ее, мартинина, он не снимал ее даже во сне. Стеснялся своей головы, ну и что, сейчас такая мода, наоборот, тебе идет, Крис, давай лучше добрею остатки. Взглянула за окно. И там - пляшет. Она. Зев. Зов.
Мысли ее неслись, как узкие облака, как колотятся ноги в беге, как разлетаются вдрызг облака и почвы. Как ветер.
Облизала быстрые губы, горят, вспомнила вдруг вкус, запах кофе, как он его вкусно готовит, как рассказывал о ее улыбке - недавно, ласковый-ласковый мальчик, и зачем я всё это делаю.. Я - сиделка при нем, да, смешно, добровольная сиделка, раздвинула ноги, как раздвигает их всякая сиделка, лежалка, и жалко-то его как.. Глаз порхал и морщился, как черная бабочка, Ману перед зеркалом, подтяни-ка мне бесконечность, Мартина, он весь был в совершенно отчетливых складках-квадратиках - разложенный глаз, вытащенный из бандероли, раскладываемый на коленях, как этот мальчик, как тот, микеланджелов, на коленях Пьеты, квадратные километры безжизненно свисающего на моих коленях тела..
Нет, нет, все хорошо, все у тебя будет, Крис, Кристофер, она погладила лицо его и потянулась вся.. Инстинкт.
Пока Мартина раздевалась - совсем, глядя в окно, на нее, пока руки ее спешили по всему телу, бегали и бегали, выхватывая, хватая редкие эти ощущения нарастания - успела подумать о Крисе. Смешное его имя всегда было как Кристофер Робин, и когда вспоминала его - после больницы, когда еще не встретились вновь, он поднимался в ее памяти по лестнице с плюшевым мишкой за лапу, и колотился мишка бритой головой по ступенькам : пухх! пухх!
и перед тем как выбежать, успела еще раз, еще раз сказать эту фразу, на сей раз ему, солгать теперь уже мысленно: я вернусь. Потому что.
Пятница, 23 Января 2004 г.
03:28 замечания в сторону (от автора)
нет замечаний. всё обойдется, бог даст.
Среда, 21 Января 2004 г.
23:14
Нет, не перегорим. Невозможно. Если и перегорим, Мартина, то я куплю новую лампочку, и ввинчу ее, и всё. Я буду ввинчивать лампочку в тебя, перегоревшая Мартина, ты пропадаешь надолго, лучше перегореть. Я вот сколько уже раз, и если бы все лампочки мои засветились, то как елка бы ходил. И не стеснялся - гореть. А сейчас - ничего, а когда ничего - опускаюсь без тебя, от меня пахнет щетиной и потом, и пылью, как в старом кинотеатре. (пауза.)
Ввинчивать буду, а ты будешь лежать, как бескровная кукла на моих коленях, Суок. Я никогда не целовал тебя, когда бескровна. И не смогу.
Хотя странное ощущение - полной, безраздельной власти.. - а зачем власть - над безответной, безучастной.. (пауза. Тот же стук стекла о стекло.)
..изгиб твоего уха, и шесть сережек, что покачиваются под языком, шесть маленьких колечек, и шесть дырочек от сережек, мне всегда хотелось еще, нужно всего-то взять иголку и ввинтить ее. Раскаленную иголку, что дрожит, как вольфрамовая пружинка в лампочке. Чтобы охнуть, входя нагретым, накаленным, ввинчиваясь полурасплавленным стержнем, прожигая тебя насквозь, Мартина. Еще одна дырочка под еще одно колечко. И легче дышать, и тебе - изнутри через еще одну дыру в организме, и мне - раскачиваясь на кольцах и веселя тебя, я буду веселить, как китайский цирк, или бродячая елка. Мне нравится, как ты смеешься, Мартина, как улыбаешься, проворная акробатка суок, и улыбка ползает по губам твоим, как улитка, медленно. Мы не перегорим, Суок, я подарил тебе ключик - светись только, свети, мне, а когда накал уже - свистни, себя не заставлю я ждать, прийду и выпью, притушу керосин, фитилек прикручу..
А сбегаешь, и зажимаешься, и занимаешься, где-то там, где кончаются рельсы, и держишь пальцы на выключателе в полной темноте. Когда убегала, когда уезжала, и держала руку зажатой между колен, а вторую - на моей, через стекло, а я жил в нем, которое зеркало, и сдуру мигал лампами - всеми. Потому что хотел стать рукой - там. Зажатой. Там, где плавает, моргая, рыба, и дрожит вольфрамовая проволока, где гуляет черная чума. А не стал, и не сгорел. Приберёг. А теперь могу и не успеть. (Глоток. Пауза.)
Иногда мне хочется найти в тебе тебя и сделать-проделать еще одну дыру в тебе. Сумасшедшая. Суок-мартинка. Нет, я никого никогда не убивал. И тебя, нет. Всего-то в мочке, под сережку.

шла по Большой Морской, шла к почтамту за бандеролью, и всё шло рядом: дома - из любимых, балкончики, вязь, снегом присыпано-убрано, и вот-вот распашонка площади - по правую руку - и мощь эта страшенная: собор монферранов.
По любимым шла Мартина местам, и Гороховая лишь лизнулась вслед - сожалением, а плыли отдельно мысли ее. Что сегодня? Не так, чтоб любопытно - нет, не любопытна она, и знает про себя, что не любопытна, ну и что, я так живу, мое время движется рядом со мной, в ногу, не забегая, не отставая, и не ревнива, и не завистлива. и что? но интересно, что же там. Немного.
Какой-то аноним аккуратно, то есть иногда, присылает ей бандероли да посылочки, от игрушечного вороненка до подсвечника с зеркалами - огромного, клыкастого, и кукол - разных, да, я хочу иметь ребенка, все так думают, все так же врут, оттягивают, и я, катать, рисовать рельсы коляской, дурацкие рельсы...а бывает и бесполезное, вплоть до велосипедного колеса или книжек без части страниц..
(Позже.)
Мне неплохо живется. Мне живется, Бо. Сегодня почти нет ветра, сегодня ночь, как всегда, и луна растет, скоро. Вы знаете, как я люблю вас обеих, как вытягиваете вы из меня все соки - и поите тоже. Обмен соками. Люди занимаются любовью, или говорят, или в глаза глядят, чтобы через специальные впитывающие куски обменяться. Соками и что еще там в них есть. То есть это они так думают, всё не так.
Она вспоминала картину - ту, коровинскую, и глядела на стену. Сегодня пришла почтой странная картина-картинища, плакат. Он был сложен в 100, наверно, раз, и висел теперь расправленный, на стене. На постере этом лежали огромные накрашенные губы на белом фоне, горел прищуренный, поджатый, как когда подкрашивают кисточкой ресницы - глаз.
И глядя в этот глаз, глаз с застывшей точечкой от вспышки в зрачке, плавающей луной в черном, втягивающем зрачке, она думала бесстыдно о себе, и не только о себе, и закрыла глаза и почувствовала, как тянет вниз, как набухает темнотой живот, как кинулась кровь в лицо, как горячо рукам.
В закрытых глазах ее на плетеном столе стояла корзина с фруктами, заросли сирени - дикой, в глазах ее пахло сиренью, шмель ленивый кружил, господин в белом покачивал носком лакированной туфли, сейчас не носят таких шляп, а жаль, табуретка у стола была с обожженными, съеденными кислотным, жгучим солнцем ножками, задник картины утопал в зеленом, на зеленом раздевалась Мартина - медленно, потому что этот носок ботинка так чарующе двигался, гипноз, не оторвать, неужели этот джентльмен меня изнасилует, в такой-то красоте, а интересно, снимет ли он при этом шляпу.. и горело солнце невидное в руках ее, и над всем этим неслось быстрое небо цвета глаз Бо, ползло и задыхалось от жары, от жара задыхалось небо цвета Бо
Вторник, 20 Января 2004 г.
01:51 Дмитрий.
Мрак. Мрак пахнет темнотой, железным скрипом, и пылью во всём, пахнет до отвращения знакомым..
это как прятаться в детстве внутри шкафа, а там оживают пиджаки, и рукавами ниоткуда мажут по лицу, а кричать - еще страшней: обнаружат. Если пиджаки обнаружат тебя, то уведут, и ты будешь половинкой-пустышкой безрукой, а так - ждать себе в шкафу мальчиков - столетиями, хоть сколько, у темноты нет времени, у нее ничего нет, кроме торжества - взмазывать по лицу, и слышать, как ухает. Ухает. Куда там совам - хвалёным.
У Кинга рассказ есть про буку. бука жил в шкафу. ничего страшнее я не читал.
Еще у нее запах лязга стрелок, и уезжающих огней, и неосвещенных уезжающих окон, и фигурки, бегущей по перрону, молчаливой, потому что во тьме не говорят. Не говорят. Не умеют. А что и говорят - то неправда, это голос тьмы. Потому что у нее черная хлороформная перчатка, и немеешь ты перед ней. Учись.
Пыль. Да. Прийди в старый кинотеатр, где прохудившиеся кресла, старенькие билетерши, и народу с пяток человек. Они пришли выпить или поуединяться. Они не знают еще. Вроде и темно, и мило, и куча кубометров пустоты.. - а пыхнет свет, конус, и взметнется стая - дикая, пыль шарится, Мартина запрокидывает голову, считает их, и дает им имена - каждой - своё, а мне становится страшно.. Потому что скрипят стулья ввысоке, и не трахаются там неуёмные, и не пыль это ходит, а частички антимира взбрыкнули, и ничего мы не знаем про себя, типа: я люблю, а это не то, это конус всего, фаллос сета, а в нем - пыль могучая, дрянь со дна - и ты можешь своим я люблю взболтнуть ее, как в рождественском шарике с пасторальным снегом да оленями..
И Мартина - мрак. когда превращается в полнолуние в волчицу, или лисицу дикую, и мне уже чудятся тут тысячи животных, потому что заразился от нее: их нет, но они есть.
летают в воздухе, и не уйти.
поезда, самолеты, снег беззвучный, пыль, животные, страхи наши, запахи мартины, мартины, поезда с мартиной, колеса, молотящие ее имя, неосвещенные окна, и за ними - она, она - темнота мартина мрак.
Понедельник, 19 Января 2004 г.
02:41
Все это было похоже на море.
Она погружалась в воды сознания, опускалась быстро в глубину вдоль веревки, проскакивала мимо пустых фраз, а найдя что-то, плавала в разговоре по горизонталям, вновь ощупывая, вновь разглядывая почти ничего не значащие фразы:

(звук ложечки о чашку. размешивает).
- выпила бы кофе. Хочешь, принесу? или моего отпей..
- Не хочу, нет.
(пауза. идет снег.)
- Устала?
- Нет, что ты.. мне хорошо. думаю просто..
- Жаль, мне нравится, как ... пьешь. Подносишь губы.. на них помады даже не видел....и в больнице тоже. А потом они прячутся, в чашке, за ней там, и вижу только глаза. А губы спрятались.. и обнимают краешек - там, внутри. И.. я точно знаю, что улыбаешься. Потому что иначе не отопьешь.. И глаза твои улыбаются тоже - поверх..(пауза) Тут-то, сегодня, ясно.. даже заметить не успел.. (звук улыбки. пауза.) И хорошо, что пришла сегодня.
- научился.. на ты. Это хорошо. Смотри, какой снег сегодня. Чистый, белый совсем.

Вынырнула. Ночь.
Заполненность. Когда человек пояляется, когда только показался, пришел в мир, то он сразу - как комната, пустая, лишь смутно помнится, что ее нужно наполнить.. ну, лицами, мебелью, предметами. Иначе - пустота, зыбучесть, серая вода - над, серая вода - под..
Наполнить бо и ману, филиппами и .. нет, его я запретила себе вспоминать, так вышло, Дмитрий - теперь им, этим мальчиком..
Ее, мартинин мир, был полон, был битком, как город, весь: домами и людьми, зеленью, реками-речками, мостиками и балконами, бандеролями по почте, зонтиками и ползущими эскалаторами, но иногда всё это отступало,потому что дождь или луна. Или ветер. По-разному. Сейчас вот снег. И сейчас она заполняет себя, пришла, принесло ее заполнить, насытить.. Как морем. Как море. Как дождь, как луна. Поглотить. Он не знает своей судьбы. А она знает - что будет с ним. И кричать хочется. И пришла. Как снег. Как ныряльщик.. как ныряльщик, да, запасшийся веревкой.
Воскресенье, 18 Января 2004 г.
20:26
СЛЕПАЯ

Слепая девушка нащупывает
перила,
и вдруг под ее руками
дерево
оживает,

тянется ввысь- гладкоствольное,
со всеми ветвями, с листвой,
с птицами - вот-вот
запоют

ОДУВАНЧИК

Если б только
не твое нахальство,
одуванчик,
эта треснутая глыба железобетона
так бы и жила всю жизнь -
скучно и серо

(с) Рина Ланье
Суббота, 17 Января 2004 г.
15:34 разность давлений
Подружки уже ушли, и когда она решила, что сегодня - нет, ничего не выйдет, и губы, немного помешкав, двинулись на немного сморщенную - там, где перегиб об стакан, соломинку, чтобы допить последний глоток бьянко, вдруг расслышала вика-викуля сзади чей-то голос: "так вот, к ней ангел смерти приходит в образе..", а музыка грянула и заглушила. Она оглянулась.
В этот клуб люди ходили странные, всякая смесь, вика-викуля встречалась тут с подружками иногда. Друзьями - так лучше. Друзьями их трудно было назвать, но ей как-то веселее было думать так.
Подружки уже заканчивали институт, а ей вот не повезло, и вообще не повезло.
Движение головы было не остановить, они уже сложились в трубочку, начали инстинктивно сжиматься - охватить полосатый бело-красный изгиб для последнего глотка, а потом домой, к бабке, хорошо хоть сегодня ее не будет, уехала, повезло же Зинке, ходит хоть и в шубе своей дурацкой голубой, а живот уж почти на носу, повезло ей, своя квартира, и муж, хоть каждый день, а она дура, еще и выделывается.. а бледный мартини начал могучее движение туда, кверху, втягиваемый, разность давлений, тут уже не уйдешь, и соломинка, пока она поворачивала голову и одновременно втягивала глоток, дожидаясь сладко-горьковатого ощущения, переехала в самый угол рта. Тут она его и увидела.

Надоело. И эта живая музыка, меня музыка уже достала, никуда не деться от нее, а тут еше и живая. Кто придумал эту ересь, будто музыка бывает неживой? И как принесло меня сюда, в этот непонятный кабак, да еще и с живой музыкой?!
Горькие его мысли отвлекла муха, что ползла по красному абажуру маленькой лампы. Она остановилась и потирала руки, а Ману думал о Мартине, и о том, куда ж ее черт унес, вряд ли она с тем типом, хотя с ней все может статься. Мысли его были пьяны, их носило, в них были еще Филипп, и Бо, и зачем он обидел вчера Костаса, и эта муха, и Мара, и ботинки ее одновременно, и скобки следов недовложенных тогда, и вся эта толпа паслась одновременно в его голове и покачивалась.
Да, слишком много сегодня, метакса вместе с кофе, и недавний стейк с кровью, и вчерашний поцелуй, свежий, как дождь, хочешь, поцелую тебя, как в дождь, спросила Мартина сначала, и отстранившись немного, посмотрела в глаза, и теперь уже и эта толпа расхаживала в его рту одновременно, пихаясь локтями и смешиваясь в слюну. Слюна кружилась на языке, уже черная от избытка, от изобилия, точь-в-точь, как пузырьки на кофе, что только что принес официант и поставил перед Ману на стол. Да, точно, смешай все цвета - и выйдет черный, или почти, намешал, пора завязывать.
Запахи внутри уже рассвирепели, пьяная толпа в мозгу выделывала пляски, выделывала, и потирала ручки, вот как эта муха на красном абажуре.
Рот Ману открылся, и он сказал что-то машинально.
Они сумасшедшие, эти камикадзе зашоренные, пилот-самолет одновременно, носятся, выделывают всякие антраша и тормозят быстрее всех, и вся жизнь их гадская - полет да поедание крошек, и разнос дряни всякой, и тащатся они от этого, ручки потирают. Мочить их всех..
"..так вот, ангел смерти придет к ней не в черном капюшоне, не с косой, а в образе мухобойки, самой дешевой, из хозяйственного магазина..Или резиновой подошвы обыкновенной домашней тапки.." - расставляя слова и двигая рукой в воздухе, закончил он.

вика-викуля увидела симпатичного господина в черном костюме с красивой - ах, белой сорочкой с заломами, с бабочкой, его голова всклокочена немного, черные волосы, печальные глаза, он говорил только что об ангелах официанту, и как-то вдруг закончил фразу тапками. . А симпатяга, и живот послушался, и поехал вниз, в черное, в давнее, где пустота, а глаза официанта смотрели мимо пьяного, явно пьяного - на стол, он пригнулся, и явно не слышит, он не здесь, а кивает, как китайский болванчик, официант - безнадежен, не вариант, он наверно альбинос, жиденький весь, похож на актера Бехтерева, маменькин сынок, наверняка маменькин, такие всего боятся..
Рука Ману даже остановилась в воздухе, остановила реплику, и упала на стол. А она симпатичная, полновата чуть-чуть, ровно сколько нужно, и Филипп, и Бо, Костас и Мартина, и мушиные лапки, и мухобойка-ангел быстро подвинулись, уступая место вновь вошедшей, разглядывая ее, хотя всё так же покачивались. Молода, в глазах восторг, ну так это всегда, и еще печаль, явно, лицо тоже кругленькое, но глаза хороши, губы вполоборота пухловаты, приоткрыты, соломинка, мартини, ясно. С ней всё ясно, студентка, если и работает, то недорого, но вряд ли, вон в глазах всё, бедра тяжеловаты явно, но именно так, как надо, принца ищет, богатенького, горят-то как, а нынче и на лягушку согласится, а мне-то зачем..
Но тут всю толпу разметала Мартина - сволочь эта, дрянь, что свалила вчера еще, и нет ее, и видите ли она не переносит телефонов, - разметала мартинина спина, уходящая, как в перемотанном видике - снова, уходящая спина раскачивала бедрами - намеренно, конечно, чтобы хлестнуть его, Мануэля, по носу, Мануэля, что не проронил ни слова, а Костас не знает, что сказать, нет, я говорил с ним, и не дрогнул, но боковым зрением, да, боковым - пляска бедер, муха на стекле, дрянь..
И пока он заказывал, вам еще мартини?, и пересаживался за столик с красным тоже светом, одновременно развязывая бабочку, вот уж фиг тебе, лапка, выпусти мою шею - дышать, тьфу ты, чуть не упал, и говорил незначащее, и она, вика-викуля, успела ощутить, как пустота из живота переехала ниже, вглубь бедер, и они подвинулись тоже, раздались и замечтали всей пустотой внутри, да, давно, ох как давно, неужто сегодня повезет, а он, Ману, разгоняя всю толпу, всех этих филиппов и бо, а о ней лучше не думать, а то взорвусь, заменяя толпу на коротенькое Сейчас, на быстро надвигающуюся эту девушку, разбухающую, точно: пухлые, мокрые, облизнула, нервничает, горят, вздымается, крашеные, поправляет, все ясно - Вика? очень, а я Феликс, старая шутка, глупость, но я пьян, я был пьян и ничего не помнил, был пьян - оба они превратились уже в заговорщиков.
Заговор тлел. Потом занялся. Потом полыхал. Секунды - и всё.
Они спланировали всё за секунды, ни слова не говоря, они уже поднимались по лесенке с подушкой в руках к Павлу, их руки путались, насыпая яд в пирожные, пока Гришка что-то бубнил в соседней, они прятали под тогами кинжалы и нашивали петлю для топора к пальто.. и много чем могло всё кончиться, просто в эти секунды они уже слились, сливались в заговоре, в предощущении этом, горячном - и кинжалов на голом теле, и яда, и дрожащей подушки, и летящей, страшно свистящей красной мухобойки - и страх, что схватят за руку, растащат, казнят - но еще не известно ничего, и это-то и пьянит, соитие и есть. Глаз. Кивков глаз.
..заговор осуществился. Всё как и должно, в ее квартире, дурно пахнущей, извини, у нас две собаки и шесть кошек/ а где ты покупаешь такие рубашки/ я обожаю таких мужчин/ а у тебя/ как же я соскучилась/ ты так изголодалась/ не дрожи / ой, а что это у нас.. - всякое Ничего, но необходимое Ничего, ритуал Ничего, как свист, обыкновенный, неизбежный красный свист из хозяйственного. Уже не остановиться, руки ее ласковы, да. И щедры. Да. Нет, лучше так.
В большой прихожей на полу стояло зеркало, зеленоватое от старости, мутное, прислоненным к стене. Вика-викуля думала, что она царевна-лягушка, что он там говорил о лягушках, вокруг валялись куски разбросаноой шкурки, шкурок. Лицо ее, царевны-лягушки, плавало, придвигалось в этой восхитительной тине, засасывающей, хлопающей, чмокающей, оно быстро отдалялось, и вновь крупно - ее глаза, а вдалеке - на заднем плане, высоко - его глаза, принца, принца ли, и она всхлипнула, потому что не хотела ни о чем, кроме Сейчас.
Ману, в свою очередь, было ужЕ, становилось уже, в свою очередь (в очередь, сволочи, в очередь, подумал он с ненавистью вдруг) как-то нехорошо. На душе. На душе, блин, ага. Потому что он-то во всех этих звуках, баюкающих, хлопающих, широких, щедрых звуках уже думал о другом, быстром, о том, как его слюна, дикая смесь из кофе, и коньяка, и свежего мартининого дождя, кольнуло, и мяса, и крови, как она, слюна, пузырясь и устремляясь, влетела к ней, вике-викуле, в жаркий ее, влажный рот, как пузырьки радостно расселись там, и влились, и как быстро всходят они там, в чужом, и что с викой-викулей теперь и Бо, и Филипп, и Костас с Мартиной - все, все они расселись там, на жердочках у нее внутри, и слушают хлюпанье, хлопки и всхлипы эти, зачем она так-то, и подумал, что она уже как сестра ему, дочка, и стало совсем нехорошо.. инцест, свист один в ушах, безнадежность.
Пятница, 16 Января 2004 г.
16:44
Тогда, перед тем, как он понял, где будет Мартина, что она точно пойдет в какое-нибудь кино, или в музей, пока он не почуял запах грустящей Мартины, Ману сидел в кабаке у Костаса и бесился.
Да, бесился, потому что так нельзя, ладно та дуреха Бо пропадала, маленькая обезьянка, ни на что не годилась, сладкая, оно да, карамелька бестолковая, даром что шведка, а пропадала, западала, но не особенно-то он и скучал, да ну ее. Спит сама - и палец сосет, ну как так.. А вру ведь, себе вру. Да и бог с ней.. Но Мартина-то, Мартина, Мара - радость, Тина - дикарка, как я к ней привязался, нет, это невозможно, пора с этим кончать.
Он чирикал в блокнотике ручкой - не глядя почти, не думая, крутил пером восьмерку сначала, повернул лист - и знак бесконечности, смешно - кто додумался, что бесконечность - штука плоская, бантик, бабочка-бесконечность, подтяни мне бесконечность, Мара, пож-та, ах, как шелкова она, как усата, я нынче будто кот, я иду на концерт, какой кошачий, шуточки у тебя, среди зимы-то, выступлю и вернусь, нет, я не буду с ней ночевать, что ты, Мара, черная шелковая бесконечность не позволит мне сегодня ночевать, она сдавит мне шею ласковой лапкой, крылышками Танатоса и - нет, я не пью почти..
И пока бубнил снова под ухом Костас (да, это благодаря ему встретились тогда, в Митилини, абсолютно случайно, а не будь Костаса - и ничего не было бы), а Костас - он классный, он толстый и классный - так вот, пока что-то веселое и ностальгическое травил Костас, Ману, глядя в стекло витринное, стекло-зеркало, и там, внутри зеркала, катая шариком, пером, гладя, обводя бедра у отражения бесконечности там - внутри зеркала, рисуя запросто так антимир плетеный, анти-бабочку, анти-бедра, вдруг вспомнил и покраснел. Он! Покраснел! Вспомнил вчерашнее, дикое, и вдруг сразу - хлопки, хлопания те, да ну, и всхлипы - это-то зачем, а неприятно, этот дурацкий вечер, да уж, вечер, надо ж было так нажраться. И девку ту, это я всё со зла, со зла на Мартину, вредная ты, и дрянь все-таки, а и мы не лыком шиты..
Кафе так и называлось "Костаниди", вот так, по-нашему, по-гречански. Костас обожал свою фамилию, ему бы сандалии плести, у него получались классные сандалии, там, в Митилини, вернее, не в самом городе, а где-то в предместьях он жил, а лавка его почти в центре. В них, в сандалиях тех - и правда будто летать охота, ремешки-плетенки, узкие и легкие. Костас - поэт, все греки - поэты, наверно, ну то есть кто не торгует. До того он мальчишкой овец пас, и мог рассказывать бесконечно о детстве своем, о горах и соснах, о горах, утопающих в густых-густых соснах, и в небе одновременно, как это можно - утопать одновременно, но он - поэт, ему можно, и об оливковых рощах, и про каштаны - раскидистые, и как мамка его хлеб пекла, и сыр овечий как, и как едят-то они, и песни какие, и что лучшее там узо, а то будто я не знаю, без стаканчика узо Костас никого отсюда и не отпускал.. Может, напилась тогда Мара, может, у нее крышу снесло - зачем так орать было? И уходить потом с ним же, с этим самодовольным жирняем - ну, наорала, и ладно. А не удерживал? - ну так пусть, пусть, тоже мне, а сердце ноет, чёрт, ну надо ж так привязаться..
Бесконечность выходила плохо, вся уже измалевана, а Костас отражается в стекле - вот он, сидит рядом, склонившись к уху Ману, и бубнит. А луны нет. И Мара сгинула. Два дня уже. Так нельзя.
А вчера - да уж, так, наверно, и бывает, когда со зла, подсел, так просто, на волне зла, на холодной, ледяной волне, а симпатичная, кто же знал, что понесёт. И понесло - да, волна потеплела, потеплела, метакса сработала, и кофе еще, а бесконечность не висела бабочкой, лапкой не держала, свалила бесконечность с жирняем тем, наорала и свалила, ладно, поиграем. И поиграли. Да уж. Обыкновенная игра, извечная, когда оба всё знают наперед, и будто актеры в театре, произносят заученно, реплики, скучные и тупые, мотыльки - инстинкт, инстинкт губ, произносящих что надо, а в животе и внутри и нет ничего, что надо бы, без чего скучно, но ты уже в стремнине, не выбраться.. Произносить, они шевелятся, волна, у нее шевелятся тоже, и ты знаешь уже конечную фразу, отчего бы не сократить текст, ну скажем, страницы склеить - и - ап! а ты уже у выхода, и застегиваешь пальто, и грусть, или печаль, как после физиологии всегда, после соития (интересно все же: грусть или печаль, надо потом будет у себя спросить), а ничего и не помнишь: страницы-то - тю-тю. И никаких тебе хлопков тех стыдных вдруг, шлепков и кручений. Но не так вышло.. А как всегда, как иногда, нет как всегда, это почестнее, не надо себе-то врать.
Он рисовал уже ленту Мебиуса, шарик скользил, извиваясь, по белой бумаге, очерчивая, подчеркивая раз за разом обводы. Бантик вспух, губы заплелись, ее , вплетенные, охх о чем подумал, дикие. Бродим тут, идиоты, вдоль и под. Фигурки - по ленте ходим друг за другом, мотыльки, инстинкт, какой я ей нафиг друг, лучше бы впал в спячку, шляемся по одной вроде бы плоскости, а оказываемся друг под другом. Или над. Другом..Тьфу ты!
Рыбки плавали в стекле, внутри стекла, когда смотришь Сквозь, оно исчезает - смешной парадокс. Есть, а нет. Из зеркала, когда сквозь, исчезают - будто и нет вовсе - и толстый, нагнувшийся к уху Ману Костас, и сам Ману, и внутренности кафе, и перестает порхать разбухшая бабочка с черными жирными обводами крылышек - не было никогда. Ни меня, ни бесконечности - хоть и рисованной, и Мебиус тоже умер. Все мы бесконечно умерли, сдохли, танатос. Только рыбки плавали, снег под ногами их не виден, и люди-рыбки как на детской нарисованной картинке плыли бесполо, без пола, не опираясь. Мальчик - верхний какой-то, высунув язык и уткнувшись, рисовал медленные фигурки, а потом таскал их под уздцы, за усы, они хлопали глазами, ртами, подплывали и тыкались будто в аквариум. И шевелили. Столбняк. Хлоп-хлоп ртом, где ты, Мартина? Не слышит. Там она, не тут. По ту сторону.
03:38 поезд
Ночь легла.
Темно-коричневые шторы задернуты, виден лишь кусок неба, и оно черно, как всё. Как темнота - здесь.
Ночь черна сегодня необычайно, ни луны, ни вздоха, она катилась по рельсам темноты, она наползала с востока, там где-то уже зажгла антрацитовые глаза свои Мария, милая она, с удивительными стихами, жаль, так и не вышло ничего, ночь пыхтела уже здесь, в Питере - неподалеку.

Поезд надвигался уже, она знала.

она лежала на боку, Мартина, рука вытянута, протянула, и крутила в руках елочную игрушку. Шарик. Шарик молчал и поблескивал, отражая темноту из-за окна, руку Мартины и смутные глаза ее. В шарике, на искривленном его боку, видно было, как движется смутно, вдалеке, вдоль обнявшего шарик девичьего тела - малюсенькое черное пятно - голова. Голова прикасалась, двигалась вдоль выгнутого ее, распахнутого тела, как у всех Венер и Данай - раскрытого, белого здесь тела. Где плечи. Там. Тут.
В небе - черном - бежали, змеились облака, чуть светлее, чем всё. Клацали где-то вдалеке стрелки, может быть часы, может быть, по команде диспетчера бежали дядьки в ватниках дергать рычаг, чтобы соединились они, рельсы, чтобы змеи струили металл свой, чтобы несли на плечах своих тушу его, металлическую, непреклонную, ту.

Поезд надвигался уже, она знала.

ночь. Дмитрий маялся в Праге, выдумывая себе Мартину, на него из-за стены орала жена, бывшая - пребывшая жена, и он докуривал уже вторую пачку. Собаки лаяли и пробегали, чехи все уже завалились спать, письмо не клеилось. Язык устал его - говорить внутри. Общаться с темнотой.

Издалека, в темноте - поезд был абсолютно гладкий и длинный. Без окон, без всего. Хищное одно тело. Его масса двигалась по невидимым практически рельсам, он пока еще притормаживал, он слаб был пока - в повороте, в разгоне, поезд не умел думать, он умел двигаться. Рельсы напоминали змей, или водоросли, саргассово море, море без берегов, где только попади, и закружат-затанцуют тебя водоросли эти, змеи, пальцы-пальчики вьющиеся..

ночь надвигалась и на Париж, Бо прошла уже под руку с мужчиной под левой аркой на площади Карусель. Четыре коня сверху глянули на нее, Бо обернулась потом, вслед. Вспомнила Дворцовую, и там арку. Загрустила. Всего-то километр еще с Никколо (она звала его Никола, а то и Мыкола, по-русски, но он и не понимал, смешной этот итальяшка, дурак, резвый как жеребец, неужто ты думаешь, я бы стала, будь хоть немного денег.. Скоты, скоты, заманили, облапошили..) Налетел откуда-то сильный ветер, трепанул светлые ее волосы на головке дюймовочкиной, даром что шведка, и что красавица, а дура, дура, шарахнул вбок и понесся вдоль по Тюильри, качая деревья и скульптуры, вздымая остатки снега.
Она опиралась на зонтик, длинный, клетчатый, чуть не с нее ростом. Шла в этот дешевый стриптиз-клуб, где куча тел, и воняет мерзкими духами, и потом, женским потом, и вообще женским - мы все знаем, о чём тут. Да, надо как-то выбираться. Как?.. Ах, Мартинка- Мартинка, и Ману, что ж вы молчите-то совсем? Ну, влипла. Сама виновата.

Поезд.

филипп шел к Техноложке из клуба. Рядом с ним прихрамывал полноватый мужчина, импрессарио какого-то музыкального театра, если не врет. Там и познакомились сегодня, в "69". Ну уж нет, родной, фиг тебе, я сегодня не в духе, я хочу домой. И потом, ты сначала порадуй меня, давай гулять да загуливать, но не сейчас, заставь поверить во все твои байки, закружи, обворожи.. А сейчас хочу домой, домой, в своё тепло. И темно совсем, ни зги не видать. И поздно.

Впереди смутно завиднелось препятствие. Темно совсем, но поезд знал, он шел на автомате. Дорога ныряла в небольшой туннель, его распахнутое жерло чернело еще больше. Сверху, над входом - едва различимо виднелась, она вздымалась над входом - трудно различимая, небольшая скульптура - будто на носу корабля, будто высунутый, поднятый вверх гипсовый язык. Такие и над окнами в Питере тут. Скульптура глядела вниз. И вперед, на приближающийся поезд

а Мартина хотела стать елочной игрушкой, чтобы гореть и радовать вот так, целых сверкающих две недели - всех, а потом чтобы спать себе в коробке на антресолях, в коробке, перетянутой крест-накрест дождиком, вчерашним дождем, крест-накрест, да, обернутая во фланелевую тряпку, в кусок разодранной старой пеленки. Зачем оборачивают их по отдельности? Неужто игрушки там, в темноте, тоже занимаются любовью - на антресолях? Шарики? Соитие? - она усмехнулась. А потом снова, снова - очнуться в пальцах уже, нежных пальцах, что вынимают, и крутят так заботливо, поднимают на уровень глаз - и радуются, а потом.. потом..

Чухх - сказал он, входя.
(Пауза.)
Да - сказала Мартина.
Четверг, 15 Января 2004 г.
16:38
я скучаю по тебе.
я что-то нехорошее сказал в аське, но все равно - это всё оттого что.
На балконе холодно, выбегаю с зажженной сигаретой докурить, а остатки дыма вьются возле монитора, и ждут твоих слов издалека. Я раскрываю одну створку на лоджии, там холодно, лают собаки, ночь, не принято тут так, здесь рано ложатся и рано встают. С лоджии виден экран вдалеке, тихо, ты медлишь с ответом.
Медлишь зачем-то. Проходят дни и месяцы, они накладыватся друг на друга, как человеческие тела, как костяшки домино, или кассеты вот эти от диктофона - стопкой на столе, как костяшки пальцев, хруст пальцев - они затекают от долгого неупотребления, и их становится много, напирают, задыхаются и кашляют, и хрустят костями. Ходынка.
Нет ответа, только ночь и куча тел...
Хозяйка моя ненавидит, когда курю в комнате, вот и мерзну в ожидании.
Ну, не совсем хозяйка, она моя прежняя жена, говорил тебе. Снимал - долго, тебя так и не было, а один совсем, ну и пришлось потом вернуться сюда: деньги кончились. Временно. временно
Тогда, после Прибалтики, вернее до, я сказал ей, конечно. А как я мог иначе, Мартина. Ты уже была, и должны были наконец увидеться. Впрочем, я говорил уже. И тебе.
Ты говоришь, что уезжала тогда с господином этим, и что сто лет одна, и что нельзя так. Нельзя. Я тоже сто.
И что сиденья слишком близко придвинуты в машине - зачем ты об этом. Я тоже хочу в машине, и ничего тут нет такого, потому что ты. Или на берегу средь бела дня, а потом ты будешь носиться и смеяться, неостывшая еще, и вдруг найдешь кусочек янтаря с чем-то внутри. Смола, застывшая смола, тягучая, ох, какая же тягучая, я тону уже.. с карим, спрятавшимся внутри. Где, в каком городе ты прячешь глаза свои, счастлив тот город, что прячет твои глаза. Потому что счастье - когда ты - внутри.
Любил целовать их, вот так, держа в руках всю голову, и волосы по рукам.
В моем-то возрасте говорить о счастье, да уж.
Пора бы и ответить, Мартина, неужто выскочила? Или приключилось что? (смешно, я до сих пор пугаюсь, как бы чего с ней не - будто вместе мы). Или спугнул кто-нибудь? Рассказала бы.
Хотя хорошо, что говоришь. Уже то, что жива (если это ты -там), и что где-то есть ты - уже здорово.
Да, права, жизнь как захватанный по краям стакан.
Незачем думать, сколько там осталось, и почему колышется муть эта - там, в глубине. И чьи пальцы, чьими.
Я не думаю, я тону, Мартина.
В тяге этой - жуткой, противоестественной, потому что ты молода совсем, я всё понимаю, зачем гробить девочке жизнь - да.
А сиденья эти, не гробят ли они - когда вплотную? если противоестественно - не любя? почему - он, и почему - недолго, а на так, а я-то ведь люблю - ох, как люблю, Мартина, я.. Если и немного осталось, если и недолго давать мне - тебе, зато сколько много - за столько мало. Как быстра река в узком течении, так горит во мне всё сейчас, несется время. Ты и не поймешь.
Хотя не нравится тебе - когда о себе я. И не подлец, зачем так, не так всё. Хотя всё может быть.

Дмитрий загасил окурок в пепельнице, прошел в комнату, подсел к монитору, еще что-то напечатал, быстро. Подождал. Вздохнул, закурил снова, пару раз кликнул мышкой, монитор замелькал, в последний раз с его экрана улыбнулось звенящее, счастливое лицо ее, "с рабочего стола", подумал он и быстро замахал рукой, разгоняя дым уже на пол-пути к распахнутой двери на лоджию.
Тянуло морозом, над Прагой уже забрезжило утро, собаки всё еще лениво брехали вперемешку с птичьими уже, красные крыши потихоньку проступали сквозь туман. Жизнь - обман. Время - другое.
Дмитрий вновь вбежал в комнату, взял стакан, отпил немного, поднял его, повертел перед глазами. Хмыкнул.
У него не стояла аська на компьютере. У него не было компьютера. Он никогда не был ни в какой Прибалтике. И близко не валялся. И не встречал девушку по имени Мартина. Это всё приснилось.
И на самом деле он спит сейчас в другом месте, в другом мире.
А может, всё не так.
14:50 в музее
Вчера еще, когда стояла она возле Коровина, стояла, тихо покачиваясь, забывшись, разглядывала дачное, сколько же она простояла, утонув в этом пейзаже? Людей было не много, вначале слышны еще были негромкое шарканье подошв, быстрые хохотки студенток, спешащих, снующих, бубнение экскурсовода, потом и это ушло, стало тепло и глухо. Паркет ушел, люди ушли, отступили, уже чей-то промельк между ней и картиной не замечался, она стояла, покачиваясь, окунувшись в картину, внутрь, в мазки, в проводки кистью, кистью, в шлепки густым маслом, стекающим с кисти по холсту, серому, касающемуся, мелко-плетенному холсту, и вспоминала Бо. Как приходила Бо, как раздевала она Бо в прихожей, а та смеялась и лучилась, и в ванной, и обмирала как она в ее руках, под ее водой, как левой руке хорошо было на ее спине, и левая рука сразу заныла, и Мартина по детской привычке спрятала ее, подняла, выпила, прижалась губами к кисти машинально, с тыльной стороны.
(..если быстро выйти из метро, растолкать в переходе снующих, галдящих, тусующихся, сидящих на корточках, если идти очень быстро, так, что гитары и бубны пестрых этих людей не догонят тебя звуком, и только пожмут плечами вслед: куда же спешить - так вот, если очень быстро выскочить из перехода, пролететь мимо "Европы", тяжелых автомобилей, похожих на гробы, швейцаров, похожих на курящих жуков, автобусов на круглой площади, лавочек с целующимися, толп иностранцев, поскрипывающих костями на выходе из автобуса, в кучки жмущихся, как детсадовцы, мимо клюющих голубей, мимо пшена, что рассыпает эта бабуля (а у самой дома никого, и шесть кошек, и две собаки, и воняет, а соседка уже накатала пятую заяву, как не стыдно, а еще из интеллигентной семьи, врет, точно врет, а саму, небось, муженек колотит по ночам, то-то глаза прячет, клюйте-клюйте, родные, и никогда не поздоровается в лифте, ишь какой), оглянуться на поднявшего руку Пушкина, так ему лучше - полузасыпанным снегом, быстро пробежать через гардероб, залы, залы - то можно успеть увидеть со спины, как подносит руку невысокая черноволосая девушка, подносит к губам, всё это длится, длится очень медленно. Она хрупкая, будто сжавшаяся, голова немного наклонена, черный свитер под горло, джинсы в рост, намокли чуть не до середины икры сзади, видны тяжелые ботинки, они желтые с белыми подпалинами, и еще она похожа на задумавшуюся птицу.)
Олицетворение печали, подумал Ману. Запыхался, остановился в нескольких шагах. Так Пьета держит Христа на коленях.. Тот бородат и свешивается, и он-то неинтересен. Его уже нет. Она - вот кто, она, величавая, горькая, печальная, навсегда теперь. Микеланджело велик, подумал Ману. Не хотел подходить, боялся спугнуть ее, Мартину, и движение это.. Велик, и зря врут, что гомик, хотя да, читал я его стихи, точно гомик, хотя ..хотя, может, всё это пиар.
Девушка, девушка Мартина, Мара, черная задумчивая птица, донесла черное крыло к склоненной щеке, к губам, прижала их ненадолго, не отрывая глаз от картины, не вынимаясь.
От этого незначащего жеста по залам Русского пробежал, пролетел, пронесся ветерок, ветер, разогнался в вихрь, служительницы очнулись и схватились за юбки, вздрогнули картины на стенах, и посетители заоглядывались, откуда свежее это, волнующее вдруг.. Он вылетел, взметнул, налетел, махом обдул Пушкина, а у Пушкина металлические бакенбарды, а Пушкину все нипочем, иностранцы похватались за шляпы и шляпки и сжались еще кучнее, смешал желтое пшено с белым, вертящимся, и голуби туда же, порхнули разом - вверх и в сторону, месить летящий, звенящий, взлетевший, завертевшийся снег крыльями, и лишь старушка у памятника, не вздрогнув, не качнувшись, погрозила куда-то вбок кулаком, беззубый рот ее зашевелился короткой фразой, и усмехнулась, поджала узкие в морщинах глазки, довольно подтягивая уголки платка, что надеты один под другим.
Не видел уже ветер этого всего, утопил уже, замешал весь Питер в белой метели, когда не видно, где верх, где низ, далеко позади черная птица Мартина, а взмах ее летел - нёсся, вздымал чешую кровель на лютеранских кирхах, и били-глотали жабрами вслед кирхи, а он мял купы деревьев и гнал реки, и деревья и реки стонали и набухали, и выскакивали перепуганные бюргеры и прыгали в лодки, а лодки качали-раскачивались бортами на крутых волнах, он вырывал сотни тюльпанов и сбивал струи ссущих в каналы пьяных голландцев, он летел туда, в Париж, к ажурной башне, к башне, крепко вколотившей ноги в ажурных чулках, летел - нёсся к Бо, к переплетенной лаской моей, ажурной, воздушной, трепетной Бо, где же ты, радость моя, Бо, приди-выручи меня отсюда.
Среда, 14 Января 2004 г.
16:08 Неотправленное письмо
Милая бесконечно милая Бо здравствуй!
снова сочиняю тебе письмо, снова не отправлю, не запишу, я не умею записывать, всё это глупо, бесконечно глупо. Как же я скучаю по тебе! У нас под окошком тут ботик Петра, который и не ботик вовсе, потому что ботики - это когда на твоей маленькой ножке - они, мягкие, черные, ласково обнимающие.. Помнишь, Бо, я всегда, как прибегала ты с дождя, бухалась на пол - снять с ножек твоих, нежных, ласковых - намокшие эти ботики, простуженные, они из кожи, да, черной ласковой кожи, что обнимает тебя, и намокает, обнимая тебя, они приняли форму тебя, какие же они счастливые!.. А потом бежали под душ - обе, плескаться, у тебя и так-то мокрые волосы, а сейчас, сейчас я буду дуть на них, перед тем, как коснутся их струйки, сотни струек - нет, я отвожу пока головку душа вниз, дую на волосы.. они спутались, светлые, нежные, в них запутался дождь, в них брызги, мелкие брызги дождя, они сверкают, крохотные камни, твердые крохотные мерцания - они не даются рукам моим, они прячутся, они хотят - с тобой.. Обними меня так, Бо!..
Думатьо любви - бесполезное занятие, такое же, как думать о желтых рыбках в этом аквариуме, или о голубом шарике, зачем он прилип к потолку, и ниточка свесилась и можно ее задевать, а он качается тогда и тычется лбом - на волю. Он тоже хочет на волю.. Ты - единственная, Бо, кому я сказала, кому говорила я тысячи раз, и сейчас говорю, и радостно мне говорить-то как: [I]я люблю тебя
. (хотя нет, Дмитрий еще, но я не хочу думать о нем, нет, лучше о тебе, о Ману я и совсем не хочу, он тут вообще не при чем, все этит причитания в постели люблюлюблю - это совсем не то, как он не понимает, это ведь не я люблю тебя..
А Дмитрий - да, не хочу, я вырезала его, я попросила черные ножницы, нет, белые блестящие ножницы, хищные - вырезать его, как умельцы эти на набережной, или в Париже - там лучше бы, потому что там шумно, а в Ялте - тихо на набережной, а в Париже - шум, а в шум, под шумок проще вырезать человеков.. На Монмартре - шум. Где-то ты там, Бо?..
Лучше бы я в Париже вырезала его, попросила бы глухонемого того вырезать Дмитрия из черной бумаги, профиль его, чтобы черный, глухой, чтобы не помнить глаза его. и руки.. и всё.. Чтобы потом подарить кому-нибудь, девушке, и не помнить ничего. Ни-че-го!
Ты поняла бы меня, девочка моя, Бо!
Вода и ты..ты и вода.. вы неразделимы, как ты любишь дождь, Бо, есть ли в Париже где-нибудь дождь? а вдруг нет? как ты без него, ведь никак.. Всякая-всякая вода любит тебя, Бо, она льнет к тебе, к волосам твоим, цвета льна волосам, Бо, она пьет из впадинок этих твоих, где смешные такие ключицы.. Не задыхайся, Бо, не надо, я ведь тихо. Она остается там - лежать во впадинках твоих, качаться вместе с тобой, глядеть вверх, в глаза твои, в них столько неба! боже, как повезло тебе, тебе повезло, боже - что додумался ты подарить ей небо в глазах - смеющееся такое, ясное-ясное небо..
И полотенце потом, жалко, не хочется, зачем ему воровать воду от тебя, но можно через мягкое, через ткань - касаться, потому что иначе сгорели бы руки мои, а так.. а так можно не спешить, и подарить ему: ладно, пей не спеша, слизывай капельки, я нарочно обернула руки, так они и не сгорят, так хоть немного уйдет из них твердость эта шальная, я твердею внутри, Бо, пусть остановится всё это внутри, не проваливается, повернись, Бо, отведи волосы с шеи.. господи боже, я сейчас рухну, так нельзя..

нельзя так, Бо, не рви на куски меня, напиши что-нибудь, или позвони, только я не смогу, я взорвусь, я как шарик этот - лучше взорваться, чем жить так - в клетке, нет, я хожу часто, но какой город, какая жизнь без тебя, без дождя, без воды, неба, приезжай быстрей.[/I]
14:53
ДАМА ПЕРЕД ЗЕРКАЛОМ

Растворит, готовясь к ночи, весь
облик, как снотворное в бокале,
в беспокойно блещущем зерцале,
и улыбку бросит в эту смесь.

И, когда запенится, вольет
волосы в глубь зеркала и, нежный
стан освободив от белоснежной
ткани платья бального, начнет

пить из отраженья. Так она
выпьет всё, о чем вздохнет влюбленный,-
недовольна, насторожена,-

и служанку кликнет полусонно,
лишь допив до дна и там найдя
свечи в спальне, шкаф и шум дождя..

(с) Рильке
Вторник, 13 Января 2004 г.
17:17 Вставная пьеска. Начало.
Дмитрий, седоватый уже мужчина, худой, высокий, сутулящийся, в черном свитере и в отвисших немного на коленях брюках, расхаживает по скудно освещенной комнате. Вспышки (видимо, рекламные) обжигают стены, чередуясь: красный-желтый-синий, красный-желтый-синий.
На стене приглушенно горит бра, одна лампочка из двух вывернута.
В глубине комнаты - небрежно застеленная постель, на переднем плане - стол, на нем - початая бутылка, стакан, пепельница, окурки, по всему столу разбросаны кассеты.
Видно, что ему уж под 40, хотя возможно он старше. Лица почти не разглядеть.
Он подходит к столу, берет в руки диктофон, слушает. Слушает внимательно, немного наклонив голову:
"..улыбаясь - хрупко так! в уголках губ подпрыгивал маленький пузырек слюны..Рисовала - маленьким пальчиком, а я задыхался просто.."
Щелкает, перематывает.
".. кинулся, никого ведь не было тогда, а не испугалась же, Мартинка моя, радость! Хрипел просто.. " -
щелкает кассетой, вынимает. Шарит по столу.
Вставляет другую. Щелчок кнопкой.
"..сяцев, сколько дней и ночей я говорю с тобой, говорю непрерывно. (Пауза). Луна украла тебя, твой отец, твоя жизнь, они украли всё. (Пауза, на заднем фоне слышны шум машин и голоса.). Подожди, я сверну за угол, здесь шумно. (пауза). Всё. Ночью тут всё ускоряется, время без тебя летит, как чертова тележка со скалы, мне кажется, я старею без тебя.. Катастрофически. (Пауза, грустно). С жуткой скоростью.. Так не бывает. Я стал пить, я, вернее, почти перестал пить - после тебя, а потом снова, ну это уже все равно.. Зато я вот сколько говорю с тобой (шум вновь нарастает), и в конце концов ..(Слышен неразборчивый мягкий женский голос, фраза непонятна).
голос Дмитрия (слабый, вежливо) Нет, спасибо. В другой раз. (вновь женский). Хорошо, сигаретой - могу. (громкий щелчок зажигалки, видимо, рядом с микрофоном.). До свиданья.(пауза). Нет. (пауза.)
Извини, отвлекли. Русских много тут, в Праге. Так на чем я? Да, всё время - с тобой. Удержаться трудно, хотя мне.. Ну, ты знаешь, это как в вате, в тума."
Дмитрий щелкает кнопкой. В тишине, освещаемый попеременными вспышками, подходит к столу, наливает половину стакана. Темно-желтое, прозрачное. Отпивает треть. Молчит, поворачивается к нам лицом, глядит поверх голов, поднимает стакан, замирает - и, кивнув, отпивает еще треть.
Помолчав, встряхивает головой, быстро подходит к столу вновь, заряжает новую кассету, нажимает кнопку.
Чуть накреняет голову ( микрофон пристегнут к вороту), начинает:
"А помнишь, нашла янтарь с непонятным чем-то внутри? Никогда, до конца дней.. (Пауза).. до конца не забуду, как радовалась-то там, среди дюн, носилась, подпрыгивая.. Ты все еще ребенок, ну, сейчас вряд ли, может, и дети уже.. Детей хочу. (Пауза.) Нянчить. Твоих. Наших. Пусть от кого хоть. (пауза). Я пишу тебе, и ничего не записываю. И не знаю, где ты. Уехала - и всё. Всё."
Снова - к столу, отворачивается. Стакан. Звук стекла о стекло, и льющейся жидкости - громко.
Вдруг бросается к столу, перезаряжает кассету, перематывает, слушает.
"..синее небо, как ты любишь, любила, то есть. Сосны качали его, как только у нас, на побережье такое. Ну пусть штамп, но качали-то как! И ты рисовала облака, лежа на спине, улыбаясь - хрупко так! в уголках губ подпрыгивал маленький пузырек слюны..Рисовала - маленьким пальчиком, а я задыхался просто от этой бешеной любви. Так не бывает, я уже почти вдвое старше.. Но не боялась же, не боялась! Глаза твои, глаза - я сойду с ума без них.. как мне без них! И никого, и кузнечики цвиркают, и лодка перевернутая рядом, запах соли с Балтики, бог ты мой! какие ласковые пальцы рисуют облака.. я кинулся, да, я кинулся, никого ведь не было тогда, а не испугалась же, Мартинка моя, радость!
Хрипел просто, катался на тебе, дикий, рвал, гладил, срывал, мял, впивался, эти грудки, этот сок от них - сладкий, девичий! бог мой, что же я делал! было страшно, что оттолкнешь, что кончится это всё - лето, море, ветер с дюн, твой рот ласковый, детский.. детский.. Потом уже, потом ты всё мне сказала, потом. Об отце, и о Марко твоём, и про этих скотов, сволочи, я приеду в Москву, я убью всех, всех.. Но твои пальцы не переставали рисовать, уже на мне, уже везде, везде, а потом, потом.. потом.. (Пауза). Потом. (пауза). "Я люблю тебя" - сказала. Посмотрела прямо в глаза. "всё твоё люблю." И поцеловала - глаза мне. Думал, что сойду с ума. Море заколыхалось, зашумело, сзади, сбоку. Тихо стало, только море. "Иди ко мне." (Пауза.)
Я вспоминаю каждый день - это. И всё - каждый день. Море и я как одно были, оно будто толкало в спину, я слышал его накаты, и слушался его. А ты - меня. Мартина. Мартинка, девочка моя. (Пауза.) Я не навижу поезда, ненавижу. Я люблю море, я потому и уехал, там нельзя - одному. Я бросил всё, всех, море. Я ненавижу! Поезда! Они как заведенный будильник, как .. как глухие правильные коробки, они железные, гады.., они как нацисты скрупулезные и блестящие, как этот рассвет снова, снова, гадский, каждый день..." -
(резкий щелчок.) Дмитрий встает, чиркает зажигалкой, чиркает, чиркает, прикуривает наконец и подходит к окну, где лицо его наконец становится видным. Оно освещается : красный-желтый-синий, красный-желтый-синий.

(продолжение будет).
16:19
Любовь чужая зацвела
под новогоднею звездою,-
и все ж она почти мила,
так тесно жизнь ее сплела
с моей чудесною судьбою.

Достатка нет - и ты скупец,
Избыток - щедр и простодушен.
С юницей любится юнец,
Но невещественный дворец
Любовью этой не разрушен.

Пришелица, войди в наш дом!
Не бойся, снежная Психея!
Обитель и тебе найдем,
И станет полный водоем
Еще полней, еще нежнее.

(с) М. Кузмин
Понедельник, 12 Января 2004 г.
19:38
..она думала, что эта черная, сегодня необычно черная ночь будто бы прилетевшая огромная пчела - черная пчела, налетевшая, накрывшая крыльями, бархатными непрозрачными набитыми пыльцой как тяжелые гардины в театре, так вот, накрывшая земной шар будто цветок клевера, нежно-розовый, торчащий, сладкий, укрыла его черная пчела. И не видно ни зги. ("ни зги" - повторила про себя). И выцелила она, пчела, одно-единственное место в шаре этом, и опустила жало - пить. ("жааало" - прошептали ее губы, неотличимые почти в этой темноте от лица). Пить с лица моего - сок, нектар, вытягивать радость мою, оставляя бескровным, бледным лицо, бескровную почти печаль, и рвущуюся - не отвести глаз - к дыре этой, луне, вытянутому невидному жадному хоботку, через который и тянет она, и тянет меня..
Глаза Мартины горят каким-то диким пламенем, на кухне ссорятся Филипп и Ману, слышен телевизионный голос, а глаза ее горят, вбитые, вколоченные в единственное пятно в зеркале.
Трюмо стоит напротив окна, она намеренно так делает, когда луна - полная, иначе порвет она всю ее, Мартину, если глядеть прямо ей в глаза. А так - в зеркале, уже отраженная, уже утонувшая, растерявшая ровно половину силы, она не так сильна, луна.
За пару часов до этого Ману обнимал ее за столом, читал стихи вслух - Филиппу, она не слушала, она лежала вновь на локте за кухонным столом, глаза ее вплотную к стакану, у самого-самого дна. Мартина не слушала, Мартина крутила в руках монеты и поочередно - медленно, ребром опускала их. Над стаканом набухла, выгнулась бледно-желтая шапочка. Шампанское давно выдохлось, и лишь при опускани монеты долго ползли вверх пузырьки.
Их-то и высматривала она.
Мартина не слушала, и думала об этих монетах, и за каким чертом Ману их коллекционирует, он ведь никогда ничего не доводит до конца ("до конца" - и усмехнулась), он всё бросает на пол-пути, но гляди же - отовсюду насобирал.. Еще она думала о металле - презренном, что надо жить без денег совсем, как она и живет, и правильно, и буду, и про металл, хищный, блестящий, и снова вспомнились рельсы те - жуткие, увозившие ее рельсы - отрывающие ее от Дмитрия, он стоял на платформе, он отдалялся, а куча разъездных путей извивались вокруг него, и лица уже не видно, а как змеи - и он - Лаокоон.. Вспомнила, зачем вспомнила?
Лаокоон, да. И дети - рядом, двое - упутанные змеем тем морским, и гнется он, герой этот, голый, красивый, да, мне пофиг-возраст, "лишь бы человек хороший попался" ("попался" - усмехнулась снова, горько на этот раз), ну и что - возраст..
А теперь вот сидит она перед зеркалом и подставляет лицо этому хоботку жадному луны ( луна - с монетку всего - тут, в уголке, накрой ее хищным металлом, не мучай себя, Мартина), что сосет, слизывает с лица нектар, сок, амброзию, укрывает , пудрит белым-бледным.. Никто не знает, сколько это продлится - до тех пор, пока ее, обессилевшую, не подхватит на руки Ману, Мануэль, Ману - и потом, потом, он будет гладить и оживлять ее, она будет еле-еле, а он будет оживлять, а он обнимет ее спину, он будет укачивать ее на боку, он будет нежно рвать на себя, он - тащить и покусывать ушко ее, и поплывет она на волнах, а Ману укачивает ее, как ребенка, (ребенка?) - и она начнет оживать, когда почувстует в себе кровь, кровь снова - его, свою кровь, и увидит снова нежную-нежную макушку Филиппа, затылок его с мыском-косичкой , и будет целовать его, пусть, пока Филипп, отвернувшись, тихо плачет.. Она знает. Филипп знает. Все знают. Всё. Всегда.
14:24
МАРИЗИБИЛЬ

Брела по кельнским тротуарам
Жалка и все-таки мила
Согласна чуть ли не задаром
И под конец в пивную шла
Передохнуть перед кошмаром

А сутенер был полон сил
Еврей с Формозы рыж и розов
Он ел чеснок и крепко пил
И в заведенье для мотросов
Ее в Шанхае подцепил

Я судьбы знал еще похуже
Ты по судьбе людей не мерь
Их жизнь листва в осенней луже
Но взгляды тлеют и как дверь
То наглухо то настежь души

(с) Г. Аполлинер