Вчера еще, когда стояла она возле Коровина, стояла, тихо покачиваясь, забывшись, разглядывала
дачное, сколько же она простояла, утонув в этом пейзаже? Людей было не много, вначале слышны еще были негромкое шарканье подошв, быстрые хохотки студенток, спешащих, снующих, бубнение экскурсовода, потом и это ушло, стало тепло и глухо. Паркет ушел, люди ушли, отступили, уже чей-то промельк между ней и картиной не замечался, она стояла, покачиваясь, окунувшись в картину, внутрь, в мазки, в пров
одки кистью, кистью, в шлепки густым маслом, стекающим с кисти по холсту, серому, касающемуся, мелко-плетенному холсту, и вспоминала Бо. Как приходила Бо, как раздевала она Бо в прихожей, а та смеялась и лучилась, и в ванной, и обмирала как она в ее руках, под ее
водой, как левой руке хорошо было на ее спине, и левая рука сразу заныла, и Мартина по детской привычке спрятала ее, подняла, выпила, прижалась губами к кисти машинально, с тыльной стороны.
(..если быстро выйти из метро, растолкать в переходе снующих, галдящих, тусующихся, сидящих на корточках, если идти очень быстро, так, что гитары и бубны пестрых этих людей не догонят тебя звуком, и только пожмут плечами вслед: куда же спешить - так вот, если очень быстро выскочить из перехода, пролететь мимо "Европы", тяжелых автомобилей, похожих на гробы, швейцаров, похожих на курящих жуков, автобусов на круглой площади, лавочек с целующимися, толп иностранцев, поскрипывающих костями на выходе из автобуса, в кучки жмущихся, как детсадовцы, мимо клюющих голубей, мимо пшена, что рассыпает эта бабуля (а у самой дома никого, и шесть кошек, и две собаки, и воняет, а соседка уже накатала пятую заяву, как не стыдно, а еще из интеллигентной семьи, врет, точно врет, а саму, небось, муженек колотит по ночам, то-то глаза прячет, клюйте-клюйте, родные, и никогда не поздоровается в лифте, ишь какой), оглянуться на поднявшего руку Пушкина, так ему лучше - полузасыпанным снегом, быстро пробежать через гардероб, залы, залы - то можно успеть увидеть со спины, как подносит руку невысокая черноволосая девушка, подносит к губам, всё это длится, длится очень медленно. Она хрупкая, будто сжавшаяся, голова немного наклонена, черный свитер под горло, джинсы в рост, намокли чуть не до середины икры сзади, видны тяжелые ботинки, они желтые с белыми подпалинами, и еще она похожа на задумавшуюся птицу.)
Олицетворение печали, подумал Ману. Запыхался, остановился в нескольких шагах. Так Пьета держит Христа на коленях.. Тот бородат и свешивается, и он-то неинтересен. Его уже нет. Она - вот кто, она, величавая, горькая, печальная, навсегда теперь. Микеланджело велик, подумал Ману. Не хотел подходить, боялся спугнуть ее, Мартину, и движение это.. Велик, и зря врут, что гомик, хотя да, читал я его стихи, точно гомик, хотя ..хотя, может, всё это пиар.
Девушка, девушка Мартина, Мара, черная задумчивая птица, донесла черное крыло к склоненной щеке, к губам, прижала их ненадолго, не отрывая глаз от картины,
не вынимаясь.
От этого незначащего жеста по залам Русского пробежал, пролетел, пронесся ветерок, ветер, разогнался в вихрь, служительницы очнулись и схватились за юбки, вздрогнули картины на стенах, и посетители заоглядывались, откуда свежее это, волнующее вдруг.. Он вылетел, взметнул, налетел, махом обдул Пушкина, а у Пушкина металлические бакенбарды, а Пушкину все нипочем, иностранцы похватались за шляпы и шляпки и сжались еще кучнее, смешал желтое пшено с белым, вертящимся, и голуби туда же, порхнули разом - вверх и в сторону, месить летящий, звенящий, взлетевший, завертевшийся снег крыльями, и лишь старушка у памятника, не вздрогнув, не качнувшись, погрозила куда-то вбок кулаком, беззубый рот ее зашевелился короткой фразой, и усмехнулась, поджала узкие в морщинах глазки, довольно подтягивая уголки платка, что надеты один под другим.
Не видел уже ветер этого всего, утопил уже, замешал весь Питер в белой метели, когда не видно, где верх, где низ, далеко позади черная птица Мартина, а взмах ее летел - нёсся, вздымал чешую кровель на лютеранских кирхах, и били-глотали жабрами вслед кирхи, а он мял купы деревьев и гнал реки, и деревья и реки стонали и набухали, и выскакивали перепуганные бюргеры и прыгали в лодки, а лодки качали-раскачивались бортами на крутых волнах, он вырывал сотни тюльпанов и сбивал струи ссущих в каналы пьяных голландцев, он летел туда, в Париж, к ажурной башне, к башне, крепко вколотившей ноги в ажурных чулках, летел - нёсся к Бо, к переплетенной лаской моей, ажурной, воздушной, трепетной Бо,
где же ты, радость моя, Бо, приди-выручи меня отсюда.