Костас брился в ванной, коричнево-зеленой ванной комнате, его любимые цвета, брился уже в третий раз за день, черт побери, разглядывал в зеркале свое лицо, близко, надувал щеку и елозил Брауном по заношенной синюшной щеке, лениво думал о зиме, надо бы отправить старшего домой, нечего ему тут в России болтаться, эти местные девки до добра не доведут, одни деньги на уме, а хорош собой, красавец, весь в меня.
В то же самое время жена его, Рая, Раечка, невысокая круглолицая татарка, обслуживала посетителей в кафе. Быстрая, чистенькая, изящная, с немного усталым, улыбка, она была добрым ангелом этого заведения. Трое детей, муж- грек, надёжа и опора, спокойный и вечный, как гора, с ним мне хорошо, да, а выскочила как в омут, убегала, считай, и никогда себе она не, а в юности обожала Кузьмина и ездила за ним по стране, а он ее не обожал, а училась на программистку и прогуливала, и боялась очень, потому что отличница, и аккуратная, а вдруг повезло, пробилась, но он ее не оценил, он только целовал ее широко открытый рот, потому что задыхалась, просто-напросто задыхалась от счастья, но пахло от него по-другому, а все равно счастье, и спросил:
девочка - до сих пор, что ж так подзадержалась, а какая же блузочка-то была на мне, ой-ёй, белая, выходная, шелковая вся, ласковая, самая-самая выходная, и дышала-пела блузочка широко открытым - поперек гостиничной кровати, а он взял и пошел к столу, коньяк пить, и сказал, что пожалел. Так и рухнуло всё. Застегиваться, стесняясь. А рот горит - от солистового крепкого языка. И туфельки снулые подобрать, втискиваясь: но.. я же.. А король. Пил и жалел. Смотрел, пил и жалел. А одевалась: нагибаться, боже, давить всё внутри, разбухло, черт, и богатыри на картине вглядываются, броней трясут, провинция, где же это я, сколько позора-то, ой-ё-ёййй, и туфельки, успеть бы вдеться, и не оглядываться.
Посетителей было немного, и она, скользнув мягкой рукой, незаметно поменяла пепельницы, встряхнула волосами, отгоняя, заспешила в чрево, в кухню, во
Всегда.
В это же время Филипп улыбнулся уходящим ее низковатым, но удивительно плавным бедрам, уже отворачиваясь - боковиной рта, и взглянул в окно. Темнота. Черно. И фонарь - хищный. Твердый. А может, луна. Плохо тогда Мартинке.
А за много километров отсюда плакала Бо. Она лежала в постели, пышной, раскидистой, такие роскошные постели с играющимися в них женщинками да пудельками отменно писал Буше, озорник времен барокко. Ее всхлипывающее тельце - в груде перин, натуральная блондинка, такие редки, а что, зато если с такой идет мужчина, то у него, если пользоваться карточной терминологией, уже
пара на руках, еще чуть прикупить - и вот тебе и комбинация. Бо плакала не от этого. Скорее всего оттого, что часто у нее это - поплакать, а может, по Мартине, где ты, Мара, птица родная, а может, слишком уж странно-ласковой была сегодня Николь, не Никколо, а Николь, тот совсем скотина, денег не дает совсем.. Николь гладила девочку не девочку по волосам, голубоглазое это чудо гладила по хиленьким волосам и улыбалась. У Николь щедрое сердце, и ей нравилось,
когда плачут. Но девочке скоро идти. Работа прежде всего.
В это же время Дмитрий слушал вчерашний бред, что наговорил, расхаживал по комнате и слушал. Комната пахла пылью, как внутренность шкафа, или старый кинотеатр, пахла как пустота или вчерашний отпечаток головы ее на подушке. Скорее позавчерашний. Позапрошлогодний. Почти позабытый отпечаток, всего-то вмятина - пустота по форме головы. Надо было изобрести гипсовые мокрые подушки. И - уходит - а ты - бац! - и у тебя в руках маска по форме ее затылка, и волосы.
Он нажал кнопку. "..заметить перемены в твоих жизнях, как колибри в твоих волосах, маленькие такие птицы, и сама-то ты птица иногда, задумчивая. Всегда потрясало. Вился колибри, пока спала, пока не превратилась во что-нибудь еще, в
поезд, например, мелкими колибри, колокольчик в твоих волосах, да-да, соль диезом. Клевал, вытягивая губы как дурак, нектар пить, от волос янтарем, застывшим солнцем, занятиями любовью, пока не очнулась, пока не занялась заря, пока нет еще поезда, Мартина, пока спят еще волосы-змеи твои, убегающие, скользящие.."
И в это же - Вика-викуля, пунцовая, горящая, никак не могла попасть ключом в замочную скважину, и говорила скучающему Ману, что она-то хотела именно сходить с ним в театр, но в этих джинсах будет неловко, и надо зайти переодеться. Ману знал, и она знала, что всё это неправда, и хотя билеты на руках, и тыкала она ими ему вечером сегодня раз пять, вот, посмотри, но оба знали: речь совсем не о том. А о хищном, что будет снова, о тянущем, сосущем и плотском, о древнем, великолепном, зовущем древним рогом и утробными звуками болоте, болоте, и восхитительной игре в царевну, пусть лягушку. Они
исполняли всё, как надо, как всегда. Она говорила, и краснела, а внутри головы другая вика-викуля вспоминала, как же трудно было отыскать его. Ошибся, да, ошибся, думал с тоской Ману, не стоило так увлекаться, эти
маленькие ману впрыгнули в нее, белые визитные карточки разлетелись в ней, по ней в тот раз, не дай бог забеременеет, и что делать. И пока они улыбались о том, что Будет, и пока их губы двигались вслед за извечными суфлерами, губы-артисты, заслуженные артисты, народные даже - маленький теплый комок внутри вики-викули уже мечтал неокрепшим своим умишком, как он вырастет, и будет ходить и бегать, дергать за косы и задирать юбки, а потом он будет барабанить пальцами в каком-нибудь еще ресторане, а потом тук-тук-палочки - и вот оно, девчоночка, вот и я, а ты уже тоже в моей пьесе, хочешь дам побарабанить... Задержка.
Не знают еще они, ключ прыгает, у викули лицо уже немножко жадное, и руки ходуном, а скважина как вытянутый поперек черный профиль планеты Сатурн , вытянутое зияние с припухлостью посередине, как вселенная в детской энциклопедии, как
откуда появляются дети, только на боку. Приложи ухо, Ману, к замочной скважине, к извечной функции ее, прислушайся, ты когда-нибудь думал, что можно - ухом - слушать
это? Может, там счастье твое, голоногое и голорукое, купать и нянчить, бегает, хохочет, не слушается, носить на плечах, и отвечать, например, на вопросы.
А может, и не будет всего этого, здесь самое важное, как скоро вика-викуля попадет ключом в эту дыру. Потому что всё может измениться. Потому что.
Потому что, подумала Мартина. Такого не было еще. Перед ней пылал висящий на стене глаз, он пылал чернотой, если такое возможно, он шевелил плавниками и перезжал в полураскрытый рот там же, тут же, он хлопал немотной чернотой и втягивал, сжимался в зрачок и всасывал ее пятнышком от вспышки, сверхновой, взрывом, разлетающейся пляшущей луной.. На ее коленях и уснул
этот мальчик. Смешной, милый, игрушка, плюшевый мишка, аж сюсю, аж дух захватывает, его ресницы вздрагивали, они уже начали редеть, на нем была желтая с черным бандана, ее, мартинина, он не снимал ее даже во сне. Стеснялся своей головы, ну и что, сейчас такая мода, наоборот, тебе идет, Крис, давай лучше добрею остатки. Взглянула за окно. И там - пляшет. Она. Зев. Зов.
Мысли ее неслись, как узкие облака, как колотятся ноги в беге, как разлетаются вдрызг облака и почвы. Как ветер.
Облизала быстрые губы, горят, вспомнила вдруг вкус, запах кофе, как он его вкусно готовит, как рассказывал о ее улыбке - недавно, ласковый-ласковый мальчик, и зачем я всё это делаю.. Я - сиделка при нем, да, смешно, добровольная сиделка, раздвинула ноги, как раздвигает их всякая
сиделка, лежалка, и жалко-то его как.. Глаз порхал и морщился, как черная бабочка, Ману перед зеркалом,
подтяни-ка мне бесконечность, Мартина, он весь был в совершенно отчетливых складках-квадратиках - разложенный глаз, вытащенный из бандероли, раскладываемый на коленях, как этот мальчик, как тот, микеланджелов, на коленях Пьеты, квадратные километры безжизненно свисающего на моих коленях тела..
Нет, нет, все хорошо, все у тебя будет, Крис, Кристофер, она погладила лицо его и потянулась вся.. Инстинкт.
Пока Мартина раздевалась - совсем, глядя в окно, на
нее, пока руки ее спешили по всему телу, бегали и бегали, выхватывая, хватая редкие эти ощущения
нарастания - успела подумать о Крисе. Смешное его имя всегда было как Кристофер Робин, и когда вспоминала его - после больницы, когда еще не встретились вновь, он поднимался в ее памяти по лестнице с плюшевым мишкой за лапу, и колотился мишка бритой головой по ступенькам : пухх! пухх!
и перед тем как выбежать, успела еще раз, еще раз сказать эту фразу, на сей раз ему, солгать теперь уже мысленно:
я вернусь. Потому что.