14.
Тацуо в чем-то повезло: его отец был богат, и не нужно беспокоиться о хлебе. По утрам, когда только вставало солнце, он так же отправлялся в путь. Девушка, собиравшая прежде сливы, стояла на крыльце его дома и смотрела на него. Плечи ее гнулись вслед его спине, поклон их грустен. Так, накреняясь, глядит трава в окна. Но так же и насмешлива трава: свет суетен, он уходит, трава остается. У нее есть корни.
После того памятного разговора с отцом жизнь Тацуо стала другой, и это его тревожило. Он шел по знакомой дороге, а посох, на который он опирался, был неуверен. Волны бегали по его лбу, отвлекая, откликаясь на будоражившее внутри. Внешнее же, происходящее, мало что могло по-настоящему удивить, пока поднимался Тацуо в горы. Странный разговор, странные последствия, так не годится.
Люди, много людей и деревьев попадались по дороге в круг его зрения, Тацуо не видел их. Лишь какой-нибудь шмель, пролетающий мимо, мог заставить замереть юношу, одетого в белое, поверх одежды его – бутылочки с тушью, в руках его – дорожный холщовый мешок и посох. Юноша замирает, глядя на шмеля, рядом проезжают повозка за повозкой, девушки глядят сквозь громыхание колёс на него, странного. Повозки едут одна за другой, на соседнем поле работницы уже присели в тень деревьев на обед, а он всё смотрит на пролетающего шмеля, тот виден до волоска, до взмаха крылышек, до череды полосок. Восхищение – вот что испытывал иногда Тацуо, перед тем как подняться на вершину горы. Там он смотрел на снег и на небо. Снег молчал, небо двигалось, Тацуо смотрел. Иногда рождались стихи, Тацуо не всегда их записывал, но всегда, возвращаясь, нёс перед собой полную чашу.
15.
Много времени прошло после того разговора. Тацуо жил в саду в отдельном небольшом доме. Девушка, собиравшая сливы, часто приходила к нему. Соседки осуждали ее и даже, сговорившись, написали письмо ее родителям в далекую деревню. Она лишь пожала плечами.
Когда Тацуо приходил, его уже дожидались ласковые ее руки и тазик с нагретой водой. Она раздевала Тацуо, ее руки и губы скользили по его спине, пока он сидел, глядя на огонь. Она поднимала его ноги и ставила их в воду. Рядом с Тацуо стоял столик, на котором лежали его свитки и стояло горячее сакэ. Тацуо смотрел на огонь. Пламя рассказывало о древнем, за раскрытой дверью в саду вскрикивало, верещало и перешептывалось древнее, и руки ее, зачерпывающие и несущие дрожащую, стекающую воду к его голеням, были как сказка.
Треск огня, гомон невидимых птиц, шелест листвы, взбирающиеся в ночь, пронзительную ночь цикады. И нежное пение капель, переливы пальцев ее – бледных и медленных - сквозь воду, легенда. Легенда девушки, собирающей сливы – она обнимает гнутой пястью плод, он ложится внутрь и радуется соприкосновению, глупый. Он и не заметит, как ловко она – умелый хирург – перервет пуповину его, и останется лишь – пить, пить нутро ее ладоней все кожей своей. Вот так, как она сейчас раздвигает его халат, и горло Тацуо откидывается, и проливаются последние глотки сакэ, и всё тело его ломит, ломит – как бешеное, цикадное – к луне – вне.
Потом – всегда – темнота падает вместе с глазами, потом наступает прекрасная ночь. Зачем же тогда стихи, черное на белом, иероглифы-буквы, когда лишь кожа да вода, вода.
Вода, что древнее всякой кожи. И не уйдешь никуда.