login
13-02-2006 18:53
давно писала
— Ну что, мать, я к тебе приеду, а то грустно. Вина выпьем...
— Приезжай, конечно, выпьем.
Моя полуремонтированная квартира вполне пригодна для распивания вина и полумолчаливых разговоров, особенно когда на душе кошки скребут. Подруга, счастливая в общем девчонка, вдруг почувствовала бездну внутри. А про меня и вообще разговора нет, я известный межпропастный эквилибрист, экспериментатор движений вверх-вниз©.

А надо было взять водки! А то у меня в холодильнике ее почти не осталось. Не пью я ее, особенно сейчас. Сейчас даже водки не хочется. Сидела, слушала ее слова, понимая, что у каждого из нас на душе сейчас творится не пойми чего: вроде все хорошо, а вроде темень непроглядная, аж противно. Сидела, слушала, понимая, что по сути ничем помочь-то и не могу. Сидела, и понимала, что одно хорошо: вот ее такое состояние совершенно созвучно моему, хоть и невеликое счастье — созвучность пустоты. Но хоть это.

А потом как-то все-таки достала водки, налила. Выпили за деда. Не чокаясь. Казалось, что полегчало: хорошо, когда есть кому рассказать, что дед, которого я сподобилась начать искать где-то около года назад, умер, оказалось, в 2001. Просто так рассказывала, чтобы легче стало. Я даже и забыла уже, что есть Ксюха, с которой мы прожили долго в общаге, и что она то уж точно поймет, во всяком случае, будет слушать. И правда становится легче, когда ты рассказываешь, какая ты равнодушная на самом деле, потому что это же не нормально, когда умирает твой очень близкий человек, а до этого никому дела нет, и что видела ты его в последний раз где-то в середине 90-х. И что звонила ему только на 9 мая — день Победы. И что понятия не имеешь, как он жил все это время, и как умер, кто его хоронил. И что страшно на самом деле от того, что вся наша семья, да и семья маминой сестры ни пальцем не пошевелили, чтобы узнать все это время, как и что: куда он уехал, как живет. Страшно от того, потому что равнодушие рождает равнодушие, и особенно, когда ты равнодушна к самым близким людям. Потому что когда ты годами не можешь позвонить и написать — это же равнодушие. И то, что он жил через полстраны от меня, жалкое оправдание.

Потому что дед не позволял себе быть равнодушным. Он был жесткий, даже жестокий, патриархальный и даже тиран. Он мог молча, просто взглядом, выгнать меня, трехлетнюю, из-за стола, когда я ковыряла в тарелке: ну не любила я лук, и тихонько его вытаскивала на край тарелки. Дед же не признавал «модничания» за столом, он с 16 лет воевал, и не понимал, как можно что-то там не любить. Его, пацана, рожденного в Карело-финской республике, окончившего отлично гимназию и владеющего несколькими европейскими языками, в 41 подобрал артиллеристский полк, когда он потерялся от семьи, которая ехала в эвакуацию. Он закончил войну в Манчжурии, в 46, ему было 21. Так и остался на Дальнем Востоке, в Благовещенске, потеряв во время войны всех родных, и не зная: живы они иль нет (искал их десятилетие, и был на грани сердечного приступа, когда нашел брата и сестру в Петрозаводске). Он стал за это время абсолютно советским человеком, хотя был рожден от брака русской польки и финна.

Он учил меня маленькую, трех-четырехлетнюю, дисциплине, строго, по-армейски, «без соплей». В итоге, я никогда не опаздывала ни на обед, ни на ужин (не дай Бог, останешься без обеда-ужина), который проходил строго в семейно кругу и всегда заправляла кровать. Никаких там покушать бутерброд в комнате. Только за столом, и с приборами. Вилку и нож я свободно держала года в четыре. Равно как в 5 вполне свободно сервировала стол, чем ввергла мамика в ступор. Ставил в угол за мои выходки, которых всегда было более чем. До тех пор, пока я не должна была просить прощения. Я не просила, иногда стояла по полдня. Бабушка с боем меня из угла отбивала; но я видела, что дед рад: характер есть, хоть и не извинилась, как должна была. Потом, когда я стала постарше, он заставлял учить стихи, заваливал меня книгами, к которым у него была страсть, он сам переплетал, а я ему отсчитывала картонки, бумаги, складывала в папки. В его библиотеке было в то время тысяч пять томов, много старинных, им же реставрированных.

Он был очень сухой в эмоциях. Очень любил бабку, красавицу с рыжей косой, отбил ее и женился на ней в те же 23, сразу после войны. Бабка его, сероглазого, стройного, с медалями и орденами почти во всю грудь, не любила, и это не было секретом. Дед был ревнив. А бабушка — правильная. Но полюбить его не смогла (его вообще трудно было любить, может только внуки его и любили, остальные просто боялись и уважали). А он с этим никогда не смирился. Они так прожили 48 лет.

Но внуков он постоянно, наравне с требовательностью, лелеял и многое нам позволял. Мог часами снимать нас на кинокамеру в парке, кормить мороженным такими порциями, что мамик и бабушка валялись в обмороке, когда узнавали, ставил нам кинопроектор и показывал мультики и фильмы, брал на рыбалку, учил плавать и сильно отругал меня однажды, когда я, забесившись с ребятами в Амуре, хотя мне не велено было заходить далеко в воду, утянулась к воронке и стала тонуть, меня спас китайский патруль, и три дня потом передавали через границу… Бесконечно объяснял что-то, отвечал на вопросы. Он был учителем в школе рудника Лебединый, под Алданом. Туда они переехали, когда моей маме было 2 года. Тогда было поголовное освоение Севера, и дед поехал в Якутию, на край земли, оставив цивилизованный и уютный (по сравнению с) Благовещенск. Он работал учителем, а потом завучем. Преподавал немецкий, которым владел в совершенстве, и труд. Дед всегда работал, сколько я его помню. И дома всегда: ставил бобину Высоцкого, которого обожал, и переплетал, что-то еще делал. Я с мелкого детства помню «когда с сольцой ее намять!» и «2,12 теперь уже мой пройденный этап».

Дед научил меня, что жить аскетично — правильно, и у меня никогда не было лишнего. Только то, что надо. И если чего-то нет, значит не нужно, переживу. Те редкие гости, кто приходят ко мне домой, всегда удивляются тому, что обстановка несколько спартанская.

Дед научил меня быть правдивой. Однажды я ему наврала. Я разбила стекло в соседнем подъезде мячом. Быстренько убежала оттуда, испугавшись, но никто меня не увидел, и затаилась в соседнем дворе, вроде как я не я. Вечером пришел дед с работы, конечно ему стало известно про разбитое стекло. Он пришел домой и спросил: это не ты? Я сказала: нет, не я. Но он понял, что я вру. Не стал ругать, «воспитывать», просто забрал мяч. А через неделю, когда мы гуляли в парке, он мне рассказал историю «про войну» и про ложь, и что он знает, что это я разбила стекло. Мне было стыдно.

Он мало рассказывал про войну, чаще всего 9 мая. Он пил водку, и рассказывал. У него чуть тряслась левая рука, — метка от контузии. Я расспрашивала про награды, дед рассказывал. Я всегда разрывалась между любопытством — узнать про его награды, и жалостью к нему: он сильно нервничал, когда вспоминал про убитых друзей. Про Манчжурию.

Он был простым человеком, часто — несправедливым в чем-то, пристрастным. Он не мог понять некоторых вещей и то, что мир после 85 года изменился. Но то, что всегда вызывало уважение к нему это — это верность себе и вера только в свои силы, таких людей сейчас почти не делают, сероглазых-стальных. Он прекрасно знал, что просить не надо, а то чего ты не можешь иметь, тебе не нужно. И после похорон бабушки, он уехал, и никому не сказал, куда. В ночь, когда я узнала, что дед умер, я подумала: как же он устал от всех нас, если не сказал никому и ничего. Что ему было вот так проще дожить конец жизни, чем в кругу семьи, и не попросить, чтобы передали родным, что он умер. Наверное, потому что мы сами-то понятия не имеем о то, что такое настоящая семья и живем каждый за себя. Не думая о ближнем, и гордо называем себя одиночками. А на самом деле никакой гордости нет, потому что когда тебе даже не известно, что твой дед умер, когда ты не сидишь с ним последние минуты, не прощаешься, как делает любой нормальный человек, то откуда взяться гордости? Не заслужила.

Единственное, что лично меня в моих же глазах чуть смягчает, что я все-таки нашла его, хоть и не живого уже. Хоть могилу. Пусть поздно, но буду знать, куда ездить. Но я как нелюдь: надо дождаться, когда человек умрет, чтобы понять, что он был живым.
•скрижали• [ личное ]
Закрыть