pakt
03:02 09-03-2021
Добрый Сталин (из книги всё того же Ерофеева)
«Как-то мы закончили работу необычно рано, около часа ночи, — рассказывает отец. — Довольный, я вернулся домой и залез в ванну. Наслаждаться мне, однако, долго не пришлось. Жена забарабанила в дверь и сообщила (сочетание этих двух очень разных глаголов передает, как в кино, семейную атмосферу того времени, но я больше не буду), что меня срочно вызывают в Кремль; машина уже вышла. С мокрой головой я кинулся вниз по лестнице.

Личный лимузин Сталина по „осевой“ домчал меня мигом до Спасских ворот. Миновав охрану, я вбежал на второй этаж дома правительства и помчался по длинному узкому коридору. На повороте я растянулся на скользком, как лед, паркете, до крови разбив кисть руки. Поднявшись, быстро перевязал ее носовым платком. В конце коридора стоял главный помощник Сталина Поскребышев и во весь голос материл меня за нерасторопность. Продолжая извергать проклятия, он буквально схватил меня за шкирку и через тамбурную дверь впихнул в кабинет Сталина.

показать
За длинным столом, друг против друга, сидели безмолвно две делегации: наша — из членов Политбюро и иностранная. „Большой хозяин“ стоял посреди кабинета с трубкой во рту. Кивнув головой на мое приветствие, он указал мне на свое место во главе стола. Я выложил блокнот для записи на колени, чтобы скрыть пораненную руку. Сталин прохаживался взад-вперед за моей спиной своим неслышным шагом, в мягких сапогах. Я, как обычно, записывал и переводил.

Вдруг Сталин замолк. Он приблизился ко мне и, указывая на мой платок, спросил подозрительно:
— Что у Вас с рукой?
— Так, ничего, Иосиф Виссарионович, немножко ушибся, пустяки, — пробормотал я не очень внятно.
— Но все-таки? — продолжал он настаивать.
— Да так, упал, ничего страшного.
— Как упали, где?
В этот момент распахнулась дверь и в кабинет влетели врач с саквояжем и два ассистента, все чрезвычайно взволнованные. За ними следом — Поскребышев. Разговаривая со мной, Сталин незаметно нажал кнопку под крышкой стола и вызвал медпомощь. Решив, что с ним случилось неладное, там подняли панику. Заметя недоуменный взгляд врача, Сталин спокойно сказал:
— Посмотрите, что у него с рукой.
Врач подскочил ко мне и с помощью ассистентов быстро промыл и перебинтовал руку.
— Можете идти, — распорядился Сталин, и медпомощь выкатилась из кабинета столь же стремительно, как и появилась. Присутствующие молча следили за этой сценой. Беседа возобновилась».

История с рукой имела продолжение. После приема Сталин спросил у Молотова:
— Слушай, а почему наши переводчики не получают правительственных наград? Ведь они иногда работают с риском для своего здоровья!

Вскоре отец получил свой первый большой гражданский орден Трудового Красного Знамени.

В его рассказах Сталин, оторвавшись от своих прочих имиджей, двигался по самостоятельной траектории, полный трогательной любви к фильму Рене Клэра «Sous les toits de Paris» (отец, переводивший вождю и фильмы, как-то заметил: «Я не знаю другого человека, который бы так любил кино, как Сталин»), «скромности», «добродушия», «гостеприимных манер». То он у себя на даче приходил, большой хлопотун, в комнату помощника проверить, какую постель ему постелили, мягки ли подушки, то с пониманием относился, казалось бы, к недопустимым вещам. Коллега отца, Иван Иванович Лапшов, выпив лишнего за ужином в кавказской резиденции вождя на озере Рица и заблудившись в коридорах, с трудом нашел отведенную ему комнату, сел за стол, выдвинул ящик и — протрезвел, увидев коллекцию трубок. За его спиной раздался голос «большого хозяина»:
— Что вы там роетесь в моем столе?
Бедный аппаратчик отделался всего лишь жутким испугом.

Я долго донимал отца вопросом: «Верил ли Сталин в коммунизм или же был просто-напросто советским империалистом?» Между двух полярных мнений о Сталине как о садисте и маниакальном убийце (мнение русской интеллигенции) и как о подвижнике-инквизиторе отец и сегодня склоняется к последнему.

Интеллигенция — ему не указ, будто мне в испытание. Интеллигенция, например, ненавидела Андрея Александровича Жданова, ненавидела глухо, исподтишка, от всего сердца за уничтожение даже видимости свобод, за публичную казнь Ахматовой с Зощенко, а в нашей семье главный сталинский идеолог почитался как спаситель отцовских родителей. Из блокадного Ленинграда отец получил от моей бабушки прощальное письмо: они с дедом уже не встают, дистрофия, нет сил. Он написал Жданову просьбу о помощи. Через несколько дней в квартиру бабушки пришел военный человек с мешком продуктов и даже с вином. Работая в Кремле, отец смог лично поблагодарить Жданова.
— Да ну! — скромно отмахнулся тот.

Отец и сейчас вспоминает: «Жданов был активным, подтянутым, с быстрой реакцией. Я очень огорчился, когда узнал о его смерти. Мало кто знает, — добавляет он, — что Жданов фактически погиб на работе от сердечного приступа, отстаивая свою крайне непопулярную в ЦК позицию против послевоенной советизации Финляндии на манер Восточной Европы».

Мы сидим за столом и пьем чай в доме на переименованной улице моего детства. На Новый год стол сдвигался, и в угол ставилась пахучая елка до потолка. В мое воспитание изначально вкралась ошибка. В Деда Мороза я верил все-таки больше, чем в Сталина. Когда в день моего пятилетия за тем же столом мой номенклатурный ровесник в первую очередь произнес тост «за великого Сталина, лучшего друга детей», я почувствовал кожей, как мои мама и папа чуть-чуть смутились, и, кривляясь, радостно скорчил торжественную гримасу. Все встали и чокнулись томатным соком.

— Я считаю, — говорит отец, — что Сталин не был политическим убийцей, который получал удовольствие от пыток. Это я не могу связать с его внешностью.

У отца на всю жизнь сохранилась привычка пить жидкий чай. Бабушка так никогда и не отучилась экономить на чае: я помню в доме микроскопическую ложечку, служившую исключительно для заварки.

— Не ты ли рассказывал мне о его «желтых, сильных глазах»? — спрашиваю я.

— У него был страшный взгляд, — терпеливо соглашается отец. — Он знал это и обычно прятал глаза. За святое дело он мог убить всех вокруг. Его репрессии базировались на вере. Он сумел внедрить в сознание нашего народа коммунизм. Умный человек. Взять хотя бы договор с Гитлером. Он даже с Молотовым не совещался. Ни один руководитель в Советском Союзе не совершил бы такого правильного драматического поворота. Мы подтолкнули Гитлера к войне с Западом.

Вызванный из Стокгольма работать помощником Молотова в 1944 году, отец стал очевидцем и проводником военной политики СССР. Во всяком случае, при его участии готовились проекты многих писем Сталина к Рузвельту и Черчиллю.

— Сталин вел войну в расчете на продвижение революционных идей в Европу. В беседе с Морисом Торезом, которую я переводил, он сказал, что, не будь второго фронта, мы бы пошли еще дальше и французские коммунисты произвели бы в своей стране необходимые перемены.

Еще до выступления Черчилля в Фултоне, Сталин, по словам отца, «делал ставку на третью мировую войну. Он мыслил мировыми категориями. В отличие от Гитлера, Сталин думал и о победе над США. Он все хотел. Он был последовательно направлен на всемирную революцию, на установление господства во всем мире».

— Я тоже допускал в перспективе возможность мировой революции, — добавил отец.
— Значит, мы развязали холодную войну? — спросил я, ловя себя на мимикрическом употреблении «мы» вместо обычного для меня либерально-интеллигентского, обращенного к советской власти «они». Отец не спеша кивнул головой.
— Ты любил Сталина?

На мой вопрос отец отвечал по-разному в разные годы. Сначала утвердительно, затем все более и более затруднительно. Но он никогда не отвечал отрицательно. Он видел в Сталине «магнетическую» личность мирового масштаба:

— Когда я увидел его первый раз, я опешил. Землянисто-смуглое, несвежее лицо было в оспинах. Левая рука висела без движения. Он поднимал ее другой рукой, закладывал в карман. Но, даже сидя спиной к двери, я чувствовал, когда Сталин входил в кабинет. Он заполнял пространство, выдавливая из него все остальное.

Я напомнил ему слова Хрущева о том, что Сталин руководил войной по глобусу. Отец рассмеялся.

Он принимал участие в беседе Сталина с тремя западными послами в разгар берлинского кризиса в начале августа 1948 года. Мир, как пишут в газетах, был на грани войны. Сталин держался спокойно, курил свои любимые папиросы «Герцеговина флор», не затягиваясь, отчего папиросы часто гасли. Бумаг перед собой Сталин не держал, заметок не делал.

Разговор шел о праве союзных держав иметь свои войска в Берлине. Американский посол Беделл Смит как генерал и бывший начальник штаба у Эйзенхауэра строил свою аргументацию на военных доводах. Советский Союз, доказывал он, создавая трудности для западных держав в Берлине, нарушает союзнический договор. По словам генерала, командование США не возражало в свое время против того, чтобы советские войска первыми заняли Берлин.

— Вы не могли тогда вступить раньше нас в Берлин, не успевали, — возразил Сталин.

Отец видел, как Сталин восстанавливает по памяти ход берлинской операции день за днем. В то время, как части Первого Белорусского фронта, которым командовал маршал Жуков, и Первого Украинского фронта маршала Конева укрепились на позициях в 60–80 км от Берлина, американскую армию генерала Паттона отделяли от города с запада 320–350 км. Прорвав мощную оборону противника на Зееловских высотах, Красная Армия на пятый день операции приступила к штурму Берлина, и уже на следующее утро завязались уличные бои. Уши американского посла горели.

— Таковы факты, — заключил Сталин. — Если вы мне не верите, пойдемте в наш архив, я покажу вам генштабовские карты того времени.

— Нет, — смущенно ответил американский посол. — Я вам верю, господин генералиссимус. Спасибо.

Поджарый Беделл Смит был побежден. Сталин развивал победу. Теперь он выступал как последовательный защитник целостной Германии.

— Посты вокруг Берлина мы снимем. Это технический вопрос. Но вы снимите вопрос о расколе Германии.

Послы (с усмешкой заметил мне отец) вежливо, но изо всех сил упирались.
— Нейтрализация Германии, — не выдержал я, — означала бы для Запада полную катастрофу!

Моя агрессивность его насторожила. Я прикусил язык.
— Ну, это да, — согласился отец. — Но все же Сталин ошибся.
— В чем?
— Сталин ставил на Де Голля, поддерживая идею величия Франции. Он знал, что Де Голль терпеть не может американцев. Но надо было идти на более тесный союз с Францией. Де Голль хотел Рейнскую область. «Если бы Франция ее получила, Аденауэр стал бы моим заклятым врагом», — сказал мне Де Голль позже в Париже. Жаль, что Сталин не разыграл деголлевскую карту! Это бы внесло сильное замешательство в ряды «западников»!

Суперсталинская критика Сталина, с расчетом на то, что апокалипсический, смертельно раненный зверь капитализма отползет на Британские острова, показалась мне тем более парадоксальной, что отец в 1990-е годы, в отличие от многих других ветеранов советской дипслужбы, сделал в отношении России свой антикоммунистический выбор.

— Но Де Голль все равно высоко ценил Сталина. Когда речь однажды, в связи с его мемуарами, зашла о сталинских репрессиях, он сказал нам с послом Виноградовым на личной аудиенции: маленький человек делает маленькие ошибки, а большой — большие.

Возникла яркая галлюцинация отцовского разорванного зрения.
— Почему именно Молотова на Западе называли «мистер нет»? — отмахнулся я от нее.

— Часть большой игры, — улыбнулся отец. — Распределение ролей. Молотов как bad guy вел переговоры с «западниками» планомерно к срыву, тем самым максимально разведывая сущность их позиции. Роль «мистера нет» как нельзя лучше подходила к его характеру. Он был начисто лишен чувства юмора. Но затем появлялся good guy Сталин, начинались улыбки.

Молотов, по словам отца, был сухим, докучным, хотя и образованным человеком. Во всяком случае, он был, видимо, единственным членом Политбюро после смерти Жданова, который мог твердо сказать, что Бальзак никогда не писал роман под названием «Госпожа Бовари». Он любил долгие прогулки на природе, катался на коньках, пил нарзан с лимоном и обожал гречневую кашу. Однажды он озадачил отца.

— Что вы знаете о пользе гречневой каши? Узнайте и доложите!

Идея долголетия, как это нередко случалось у коммунистов, была для него заменой бессмертия. В частном порядке Молотов проявлял интерес не только к гречневой каше. В 1947 году в СССР прошла денежная реформа. Спустя полтора года, как-то ночью, Молотов спросил отца:

— У вас нет случайно при себе денег? Премьер-министр с интересом рассматривал денежные знаки своей страны.
— Хорошие деньги, — одобрил он.

По многолетним наблюдениям отца, Сталин считался только с Молотовым. Остальные были исполнителями. Они вдвоем правили Советским Союзом. К ним наверх стекались, по их же требованию, все вопросы предельно централизованного государства, от глобальных до пошива дамских кофточек. На заседаниях Политбюро Сталин демократично опрашивал всех, а затем все единодушно голосовали за предложение Сталина.

Роль института помощников, готовивших для доклада свои рапортички, объединявшие 12–15 документов с пометами: 1А (самые срочные), 1 (срочные) и «прочие», — трудно было переоценить. У помощников «большой хозяин» Сталин и просто «хозяин» Молотов поощряли инициативу и даже некоторое свободомыслие (которое я всегда ценил в отце; оно выгодно отличало его от мидовских бюрократов); начальство допускало споры с собой, до принятия решения.

Так, во всяком случае, обстояло дело с американским планом Маршалла, когда Молотов, спровоцированный своим аппаратом, согласился было его в принципе обсудить, но тут Сталин резко одернул соратника.

В 1949 году жену Молотова, Полину Семеновну Жемчужину, арестовали. В аппарате были осведомлены о коротком разговоре вождей.
— У нас зря не сажают, Вяч, — сказал Сталин Молотову, в частных разговорах называя его почти что по-американски усеченным именем.

Сталин любил сажать жен ближайших соратников, Калинина, Ворошилова, того же Поскребышева. Он каждый раз с интересом ждал, как они будут за них просить. На просьбу Поскребышева, по словам отца, Сталин ответил шутя:
— Мы тебе найдем жену получше.

Молотов стерпел, как и другие, арест жены, но с тех пор возвращался после бесед со Сталиным в крайне раздраженном состоянии. Он срывался, обзывал помощников «шляпами», «олухами», «бестолочью», давал нагоняи, которые впоследствии стали стилем работы, ежедневной практикой мидовских начальников. Вспоминая нагоняи от Молотова, отец говорил, что больше всего ему досталось, еще до ссоры вождей, как ни странно, за Илью Эренбурга.

Помимо прочего, Молотов курировал внешнеполитический журнал, куда Эренбург в конце войны принес статью. Популярнейший в то время советский писатель утверждал, что немецкие рабочие и крестьяне, с которыми он беседовал в захваченном Красной Армией Кенигсберге, поддерживали захватнические планы Гитлера, мечтая получить русских для черной работы. Эренбург (как я теперь понимаю) завуалированно требовал глобальной мести. Молотов послал отца объяснить автору, что «мы должны искать в Германии здоровые силы, а не чернить всех подряд». Отец не поверил своим ушам: Эренбург ответил ему, что все написанное им — правда и ничего менять не намерен. Отец доложил Молотову. Тот взбесился:
— Вы сами плохо соображаете, раз не умеете внушить собеседнику очевидные вещи! Идите к нему снова и переубедите!

Отец изо всех сил «надавил» на писателя.
— Не хотите печатать, не печатайте — ваше дело, — резко заявил отцу, казалось бы, вполне «послушный» Эренбург.

Отец уныло поплелся к «хозяину», ненавидя интеллигенцию. Впоследствии отец и сын не раз повторяли одну и ту же фразу.
— Писатель посмел перечить премьер-министру СССР! Один — с заметным раздражением; другой — с тайным восхищением.

Арест молотовской жены был только первым ударом Сталина по «мистеру нет». На XIX съезде партии в октябре 1952 года он вывел Молотова из состава Политбюро, мотивируя это (в духе своей парадоксальной логики) уступками Молотова по отношению к Западу. «Над Молотовым завис топор, — рассказывает отец. — Он сидел за опустевшим рабочим столом, просматривая лишь советские газеты и вестники ТАСС. Другие материалы не поступали. К Сталину его вызывали редко. У нас в секретариате ретивые совминовские хозяйственники уже снимали дорогие люстры, гардины».

К тому времени мой детский рай уже перешел на военное положение. В нем шла бесконечная, с утра до вечера, война с «немцами». Взмыленный, осипший, с разбитыми коленками, я носился с соседскими мальчишками по чердакам, помойкам и мало чем отличавшимся от помоек, пахнувшим безумием и кислыми щами многосемейным коммунальным квартирам моих друзей в поисках врага. С реальными врагами было плохо: никто из нас не хотел быть «немцем». Врагов приходилось выдумывать.

За отцом усилилось наблюдение госбезопасности. Как-то вечером незнакомый голос по вертушке — телефону правительственной связи — стал грубо отчитывать его за то, что он спрятался за занавеску, когда по коридору проходил товарищ Сталин. Фантазии a la «Гамлет». В другой раз, отдыхая на юге, он получил телеграмму срочно вернуться в Москву. В кабинете отца уборщица — агент КГБ — нашла открытку с юбилейным портретом Сталина, сделанным Пикассо. Берия расценил его как карикатуру.

На войне с «немцами» я разорвал себе угол рта и буквально истекал кровью, пока мама, забыв в панике пропуск в кремлевскую поликлинику, криком требовала от охранника, чтобы нас пропустили к врачу. Я выздоровел. Вместо меня умер Сталин.

Смерть Сталина в марте 1953 года, очевидно, спасла отца от ГУЛАГа, а меня от детского дома для детей врагов народа. В начале лета был арестован Берия. После его ареста в кабинете Молотова стоял специальный динамик, по которому, как отец слышал сам, «передавался допрос этого негодяя». Доносились рыдания и мольбы сохранить жизнь.

Работа отца у Молотова закончилась два года спустя. Ангел-хранитель опять хитроумно прибегнул к ангине, чтобы оберечь его от возможных неприятностей:
— Нас всех спасало от болезней постоянное нервное напряжение, особенно во время войны. Когда жизнь стала входить в нормальное русло, болезни вернулись. Узнав о моей ангине, Молотов выразил недовольство тем, что «этот Ерофеев все время болеет». Меня взорвало: десять лет работы не жалея себя — и вот тебе на! Вернувшись на службу, я прямо сказал Молотову, что больше работать у него не хочу.

Настали большие перемены. Мы уезжали жить в Париж. Отца назначили советником советского посольства. Перед отъездом мы успели посетить Сталина в мавзолее. Ничего не подозревая, я вошел в мавзолей, как на увеселительную экскурсию, и — провалился на дно своих страхов. Сталин и Ленин — мои первые мертвецы. Это было детское свидание со смертью. Сталин лежал там «на новенького», красивый и страшный, и потом долго снился вперемежку с черепом и костями дачного электрического столба. Приехав в Париж, я наотрез отказался пойти посмотреть гробницу Наполеона aux Invalides, боясь наткнуться там на мумию императора.

Вскоре Молотов (о чем заранее мог знать только ангел-хранитель) лишился всех постов, объявленный Хрущевым руководителем просталинской «антипартийной группы»; его секретариат был расформирован. Скатившись вниз, Молотов стал нашим соседом по даче, и позже мне довелось провести с ним рядом целое лето, но это уже другая история. Скажу лишь, что, выйдя из сталинской тюрьмы, Полина Семеновна сохранила верность вождю.
— Как ты себе конкретно представлял коммунизм?

Отец помолчал.
— Мы верили в то, что это наиболее справедливая форма организации человеческой жизни. Основанная на принципах, признанных всеми людьми и даже религиями.

С религией у отца было всегда напряженно. На моей детской памяти он никогда не заходил в действующую православную церковь, даже если она была памятником культуры. Маме разрешалось зайти, а сам не заходил. У нас в семье считалось неприличным и стыдным говорить о Боге.

— Какие это принципы? — продолжал отец. — Забота о человеке. Человек прежде всего. Братство. Дружба. Бесплатное медицинское обслуживание. Бесплатное образование. Человек несет ответственность перед коллективом за свое поведение, за свою работу. Мы были воспитаны «в кулаке». Если кто-то шел на разврат, он знал, что будет за это отвечать на партсобрании.

Большинство людей отцовского круга были на удивление застенчивыми людьми и не помышляли ни о каком разврате. Помню историю, рассказанную старшим помощником Молотова, Борисом Федоровичем Подцеробом, который, в молодости пригласив на свидание девушку, незаметно напúсал себе в брюки, стесняясь признаться, что ему хочется в туалет.

Были, конечно, исключения. Ближайший друг моего отца, вертлявый и умный Андрей Михайлович Александров, который знал наизусть по-немецки «Фауста» и которого позже (он стал влиятельным помощником Брежнева) американцы прозвали русским Киссинджером, приходя к нам в гости, не только с неизменным постоянством цитировал по памяти шедевр Гете, но и весело щипал наших домработниц, чем приводил в отчаяние мою маму. Как-то, готовясь ко сну, в поисках пижамы я обнаружил русского Киссинджера в закрытом платяном шкафу моей детской комнаты страстно целующимся с собственной женой. Они приветливо замахали мне руками. Для отца всегда были действенны слова скромность и дисциплина.
— Наш провал имеет глобальное значение для человечества, — сказал отец. — Мировая катастрофа философского плана. Потеряна надежда.

Однако в другой раз, во время нашей прогулки вдоль подмосковной речки Истры, он был настроен, что ему свойственно, более оптимистично:
— Нет лучше идеи, чем коммунизм, но никто не смог претворить его в жизнь ненасильственным способом. Опыт показал, что в условиях России мы к этому не были готовы. Как сегодня мы еще не готовы к демократии. Но наш опыт не пропал даром. Когда-нибудь в новых формах к этому (коммунистическому) делу человечество может вернуться на более высоком моральном уровне.

Когда в сталинские годы мою бабушку при мне обсчитали в ГУМе, она удивилась:
— Как же вы не боитесь меня обсчитывать, когда мой сын?..

Кассирша, сидя за высоким, еще дореволюционных времен кассовым аппаратом, готова была сдать ей всю выручку. Но это была только азбука общественной теологии.

Я вырос и что-то понял: для Запада и большинства российской интеллигенции Сталин — одно, а для многих миллионов русских — другое.

Они не верят в плохого Сталина. Им не верится, что Сталин кого-то терзал и замучил. Народ заначил образ хорошего Сталина, спасителя России и отца великой нации. Мой отец шел вместе с моим народом. Не обижайте Сталина!

Другого таежного Наполеона, других коммунистов и другой бабушки у меня нет и не скоро будут.

В своей мистический книге «Роза мира» Даниил Андреев поместил Сталина на самое глубокое дно преисподней. Это было эмоциональное решение вопроса, доступное строгой человеческой логике. Но настоящая мистика, от которой сворачивается кровь, заключается в том, что в историю России Сталин, в конечном счете, войдет со знаком плюс.

Я достаю из семейной коробки разные фигуры с овальными казенными бирками. Бирка — вселенский учет и контроль. Солипсизм — отсутствие детской травмы. Из голого случая я превращался в единую меру вещей. Вот Сталин, за ним Молотов, Берия, Микоян, другие члены Политбюро, а также прославленные иностранцы: мне улыбаются Де Голль, Риббентроп и Морис Торез, для меня танцует учитель танцев Энвер Ходжа.

В соответствии со своими доктринами или вопреки им они существуют исключительно ради моего удовольствия. В глубине порядка вещей они же — мое порождение, и потому глубоко ненастоящи. (Как тот индус возле аэропорта в Варанаси, с усами шире своего рябого лица и допотопным карабином в худеньких ручках, который сделал угрожающий жест, когда я по ошибке зашел в запретную зону какой-то маслянистой срани, обнесенную бамбуковым частоколом. Я смотрел на него и не мог поверить, что он способен причинить мне какой-либо реальный вред.)

Все это закончилось некорректно. Я догадывался о солипсических ритуалах. Я поклонялся солипсическим идолам. Я зарекся выигрывать у отца в его любимые игры, особенно в теннис, — не помогло. Хрупкость бытия дана нам наглядно в семейном примере. Скорлупа разбилась. Индус, выйдя за скобки, выстрелил — блядь такая! — в жаркий воздух. Бирки рассыпались. Даже бабушка взбунтовалась против отведенной мной для нее роли. Оказавшись долговечнее СССР, перед смертью Анастасия Никандровна призналась мне, что всегда считала Ленина «плохим человеком».

— Что же ты мне раньше об этом не сказала? — спросил я.

— Я не хотела испортить тебе жизнь, — прибегнув к театральной интонации, ответила бабушка хриплым голосом.

Она не знала, что я испортил себе жизнь и без ее помощи. Мы скрывали от нее семейную катастрофу, как неприличную болезнь. Она не знала, что в 1979 году, gone with a dissident wind в самиздат, я невольно политически убил своего отца (фрейдисты тут, наверное, оживятся).

Однако хорошая новость: совесть есть. В России нужно жить долго, чтобы дожить до чего-нибудь. Но совесть спит непробудным сном. Нéгретос Гúпнос — ее бог-командир. Ей что-то снится. Продолжение следует. Да и что такое Россия, как не сны совести?
02:14 09-03-2021
 
"Бессмертную строчку «коня на скаку остановит» едва ли нужно понимать буквально. Скорее, хотел ли того Некрасов или нет, речь здесь идет не о конях, а о мужчинах. Русский мужчина–конь скачет, скачет, его несет, он сам не понимает, куда он скачет, зачем и сколько времени он скачет. Он просто скачет себе и все, он в табуне, у него алиби: все скачут, и он тоже скачет.

Мужчина–конь всю русскую историю проскакал, с шашкой наголо или без шашки, весь в мыле, глаза таращит, вид безумный. Дураки скачут, ленивые скачут, хитрожопые скачут, подхалимы скачут, умные тоже скачут — в общем, все скакуны.

Если все–таки разобраться, куда они, эти русские мужики, скачут, то выяснится, по размышлении, что скачут они из прошлого в будущее, из вчера в завтра, перепрыгивая через сегодня. В сегодня они себя никак не укладывают, им в сегодня тесно, душно, им в сегодня делать нечего, они в сегодня жить так и не научились. Они не дали в сегодня жить ни себе, ни другим, значит, надо скакать дальше, подальше от сегодня, значит, нужно придумать себе такую мечту и теорию, что завтра непременно будет лучше, чем сегодня, — и скорее скакать в завтра. А завтра — это не только завтрашнее сегодня, что было бы полбеды. Завтра — в перспективе — это смерть. И все скачут в смерть сломя голову.

Всех этих русских мужиков очень трудно остановить. Их табун на протяжении русской истории сильно одичал. Табун несется, запах пота, крови, перегара несется. Материя устала, но они все равно скачут.

И вот совсем не случайно появляется Некрасов и воспевает ту, которая «коня на скаку остановит». Некрасов правильно все понял, несмотря на свою скучную внешность и разные индивидуальные недостатки. Он понял роль русской женщины.

Без русской женщины русский мужчина–скакун был бы сейчас очень далеко, его бы уже след простыл. Не знаю, куда бы он ускакал в XIX веке, хотя и тогда он скакал под царским лозунгом «самодержавие, православие, народность» в Царство Божье на Земле, но в XX веке он бы уже давно очутился в коммунизме. Он ведь всегда мечтал об идеальном стойле, где можно навечно уткнуться мордой в идеальную кормушку. Но русская женщина не дала осуществиться утопии, остановила коня. Не диссиденты и не либеральные писатели, а русские женщины спасли наших мужиков от коммунизма.

Некрасов как реалист оказался близок действительности. Мужчина–конь не сам остановился, почуяв прелести русской женщины. Она сама остановила его «на скаку» и сказала давай жить в сегодня. Давай, сказала она, жить так, чтобы у нас все было, как у людей. Мужик, конечно, не сразу понял, что она имеет в виду. На работе он много врал, а дома много пил, и поэтому он долго не мог врубиться. Он знал по старым песням, что существует любовь, но у него перед глазами всегда стоял Ленин, а не что–нибудь другое, и этому другому, полузабытому, он редко находил достойное применение. И лишь иногда в бане, глядя на себя сверху вниз при мытье, он обнаруживал странные желания, но журнал «Плейбой» в то время не продавался, и он не знал, что делать с собой в этих случаях.

Русская женщина статистически на работе врала куда меньше, а дома куда меньше пила. Она соображала лучше и была укоренена в сегодняшнем дне. Она стирала, гладила, красила губы даже в самый разгар культа личности, рожала детей, кормила грудью. Она следила за тем, чтобы у ее детей не висела сопля под носом. Она мечтала о том, чтобы купить мебель. Но, главное, любовь для нее была важнее коммунизма.

Сталин был непоследовательным мужчиной. Он стратегически верно уничтожил Бухарина и прочую оппозицию, но он непроницательно не ликвидировал женщину как класс. Нужно было бы всех баб сослать в ГУЛАГ и найти прогрессивный способ воспроизводства населения без применения детородных органов. Он этого не сделал, смалодушничал, постеснялся. Он запретил Библию и Коран, но позволил в советских магазинах продавать духи. Он даже, слабый человек, не потребовал от советских женщин бинтовать груди.

В результате груди съели Сталина.

Правда, он все–таки успел навредить. Он разорил дома и поджег избы. Избы горели многие годы. Дом как понятие перестал существовать. Когда кони скачут, избы горят. Мужики скакали, а женщины входили в горящие избы. Отпала необходимость в мебели. Избы и сейчас горят то там, то здесь. Пророческое слово Некрасова сбылось в общегосударственном масштабе.

Когда наши мужики окончательно перестанут скакать в табуне? Когда потушат избы? Когда научатся жить сегодняшним днем?"

Виктор Ерофеев, сборник "Мужчины".
http://flibusta.site/a/18448
Закрыть